И я понял. Он остался один. Ему просто не для чего стало жить, вот он и позволил себе умереть. Г-жа Перрен, которая до последнего дня обслуживала его, выразила это так:
— Горе его сглодало.
И, однако, до самого конца он оставался прежним — у него было все то же невозмутимое лицо, которое я помнил с 1928 года, да, пожалуй, и раньше, разве что после 1928 года в нем появилось еще и выражение отчужденности.
Изменился ли он после смерти матери? Не стал ли мягче, отзывчивее?
Пожалуй, стал, если вспомнить о котенке, которого он однажды утром подобрал в саду и даже ходил купить игрушечный рожок, чтобы его выкормить. И еще: иной раз я заставал отца сидящим около дома и греющимся на солнышке.
Но все это не объясняет, почему я выдержал бой с Пьером Ваше (твоя тетка держала нейтралитет, хотя и была на его стороне), отстаивая церковные похороны.
Пожалуй, все дело в герани. Ты помнишь, конечно, эту герань, мы иногда за столом вспоминаем о ней. На нашей улице, этой мрачной улице Мак-Магон, с серыми каменными зданиями, в мансарде дома напротив живет старушка. Мы ровно ничего о ней не знаем, так же как и о более близких наших соседях. От нашей горничной Эмили нам известно лишь, что старушку зовут м-ль Огюстина.
Неважно, кто она такая, откуда и почему очутилась под самой крышей этого огромного дома, в котором живут крупные буржуа.
Иногда зимой, когда мы сидим за столом, кто-нибудь вдруг замечает:
— Смотрите-ка, мадмуазель Огюстина выставила свою герань.
Ее прямоугольное окошко под самой шиферной крышей — единственное окно на нашей улице, где стоит цветок.
Летом горшок с геранью все время на окне, но с первыми же холодами его на ночь убирают в комнату, а потом он появляется только в те часы, когда светит солнце.
Так вот, эта герань стала для меня в конце концов не просто комнатным растением — при виде ее я невольно вспоминаю о котенке моего отца.
Каждому необходимо за что-то цепляться. Мать последние годы цеплялась за религию. Полуосвещенная церковь во время ее похорон, блеск скамей и кафедры, горящие свечи, запах ладана, маленькие певчие в белом, наконец, слова заупокойной молитвы, звучавшие высоко под сводами, произвели на меня впечатление… Мне совестно признаться тебе, но грубая наивность раскрашенных гипсовых статуй почему-то подействовала на меня успокаивающе.
Котенок, герань, звуки органа, запах ладана, святая вода, в которую окунаешь пальцы, — все это постепенно смешалось в моем сознании.
И еще выражение отцовских глаз в последние недели его жизни, когда он смотрел вокруг себя, — сквозь их привычную невозмутимость временами пробивалась мучительная тревога, будто он искал ответа, вглядываясь в то, с чем ему предстояло расстаться.
Отпевание, орган, «Мир праху его», ритуальный жест священника, поднимающего кропило, вероятно, были для меня чем-то вроде герани м-ль Огюстины.
Глава 2
Не так давно я где-то прочел фразу, которая поразила меня. Я уверен, что это был какой-то роман, не могу только вспомнить какой, хотя я не очень часто их читаю. Я долго рылся в памяти и даже на книжных полках, в этом «кавардаке», по выражению твоей мамы, которую раздражает царящий там беспорядок. Жаль, что я не могу привести эту цитату дословно, она яснее выразила бы мысль, которую я попытаюсь передать своими словами: «Самый значительный день в жизни мужчины это день смерти отца».
Ручаюсь — это написал человек моих лет, постарше, потому что некоторые мысли присущи определенному возрасту, и по ним сверстники узнают друг друга. Я долго раздумывал над этой фразой, мне она кажется очень верной. И еще мне кажется, я понял, почему такое значение имеет смерть отца: с этого дня переходишь из одного поколения в другое и, в свою очередь, становишься старшим.
Минуту назад, когда я дописывал эту строчку, ты заглянул в мой кабинет. Лицо твое выразило удивление — ты не ожидал увидеть меня здесь, за письменным столом, да еще в смокинге, в то время как у нас гости. Ты остановился в дверях и рассеянно скользнул взглядом по этим страничкам:
— Прости. Я не знал, что ты работаешь. И я ответил, словно играя с огнем:
— Я не работаю.
— Я пришел посмотреть, нет ли здесь сигарет. У тебя тоже был гость, я знал это, потому что часом раньше видел его в твоей комнате. Очень смуглый, с очень густой шевелюрой и темными ласковыми глазами. Вы сидели рядышком над открытой тетрадью. Когда я вошел, он стремительно вскочил.
— Мой друг Жорж Запо, — представил ты его. Я спросил:
— Вы что, тоже учитесь в лицее Карно?
— Да, я тоже готовлюсь к экзаменам на бакалавра, — ответил он странно певучим голосом и добавил с улыбкой:
— Только, к сожалению, я не такой блестящий ученик, как ваш сын.
А я и не знал, что товарищи считают тебя блестящим учеником. Очевидно, так оно и есть, ведь преподаватели тебя всегда хвалят, но я вообще так мало о тебе знаю!