Трудно определить, не впадая в преувеличения того или иного лагеря, какую, собственно, роль играл Порель в политической жизни города. С точки зрения блюстителей порядка, правительства, префектуры, судохозяев и, кстати, с точки зрения матери Никола, это был человек без стыда и совести, возмутитель спокойствия, любитель половить рыбку в мутной воде, чуть ли не с наслаждением провоцировавший в городе беспорядки. Но даже враги его признавали, что под внешним добродушием и простотой Пореля таится поистине дьявольский ум — его тонкое знание законов не раз ставило власти в затруднительное положение.
В глазах другого лагеря он был своего рода героем — человек образованный, он мог бы смотреть на них сверху вниз, а он радушно их встречал, всегда готовый выслушать, дать совет.
Его отец оставил ему пай в двух-трех рыболовецких судах, но на это нельзя было существовать. У него была жена и трое или четверо детей — в тот год, когда я окончил лицей, один из них как раз туда поступал, — жил он в районе Лалу в домишке, вокруг которого простирались пустыри. От кого получал он денежную помощь, если только вообще ее получал? Платил ли ему союз докеров, чьим едва ли не официальным руководителем он являлся?
В своих руках он держал не только докеров Ла-Палиса и угольного бассейна, но также экипажи больших рыболовецких судов и мог, как уверяли, начать забастовку и в сухом доке.
Я знаю, что незадолго до последних выборов отец несколько раз, вечером после ужина, тайком принимал его в своем кабинете. Шла ли речь о какой-то мирной сделке? Может быть, отцу как представителю правительства необходимо было нейтрализовать Пореля, и тот дал уговорить себя?
Обо всем этом, сын, я ничего не знал, как и ты нынче ничего не знаешь о моих служебных делах. Лишь значительно позднее пытаешься в этом разобраться и обнаруживаешь, что жил, не понимая, что вокруг происходит.
В моих воспоминаниях Порель остался личностью легендарной, символом, олицетворяющим бунт, и именно это привлекало меня к нему.
Постарайся меня понять. Я отнюдь не подходил к этому вопросу прямолинейно, как тебе может показаться. С одной стороны, был мой отец, представлявший собой «добровольно принятый порядок», но были и другие, такие, например, как управляющий канцелярией г-н Турнер, а позднее твой дядя Ваше, олицетворявший в моих глазах порядок «принудительный» или, если хочешь, порядок хитрецов и карьеристов.
Между ними и Порелем, олицетворявшим неподчинение этому порядку, существовал еще «добрый народ», роль которого весьма удачно исполняли Никола и его мать в их маленькой квартирке позади детского магазина — те, кто повинуется, не задаваясь никакими вопросами, просто потому, что их воспитали в повиновении.
Как это ни странно, но, хотя я жил в среде, непосредственно связанной с политикой, хотя у нас обедали депутаты, сенаторы, советники и постоянно обсуждались политические вопросы, у меня никогда не было четкого представления о разнице между правыми и левыми, я с трудом разбирался в партиях, всегда испытывал инстинктивное отвращение к чтению газет.
Я не был противником существующего строя. И вовсе не мечтал о каком-либо изменении режима, и все же мои симпатии были скорее на стороне управляемых, нежели управляющих, или, если несколько преувеличить, на стороне тех, кого давят, а не тех, кто давит.
С Никола мне было легко — нам никогда и в голову не приходило разговаривать на подобные темы. Кто знает, может, я потому и выбрал его себе в друзья, что с ним вообще не обязательно было разговаривать. Для него все было просто. Прежде всего сдать экзамены на бакалавра. Если это каким-то чудом удастся, — изучать медицину в Бордо, благо там жила его тетка, а потом устроиться под Ла-Рошелью, лучше всего в деревне, поскольку мать хочет кончить свои дни на лоне природы.
И людей он определял просто. Чаще всего говорил:
— Это парень что надо.
Он ни в ком не видел дурного. Я иногда думаю, что этот его оптимизм объясняется, вероятно, тем, что, когда его ребенком привезли в санаторий, он не надеялся выйти оттуда живым. Небо, считал он, вторично подарило ему жизнь (он был ревностным католиком и каждое утро перед лицеем успевал к мессе).
В наших разговорах мы не касались религии, как и политики. Ему просто казалось странным, что я не принимал первое причастие и в церкви бываю только на свадьбах и похоронах.
Мы одновременно надели длинные брюки — тогда их начинали носить позже, чем теперь; мы вместе закурили свою первую сигарету: он — тайком, потому что мать ему запрещала курить, я — открыто, потому что мой отец не видел в этом ничего дурного.
Вместе мы однажды зимним вечером вошли в некий дом в районе казарм, под крупно выведенным номером, и через час по уговору вновь встретились на улице.
И мне и ему было неловко, оба мы испытывали одинаковое разочарование, даже отвращение, но ни словом не обмолвились об этом, и второй раз он отправился в тот дом (я, кстати, тоже пошел туда и поэтому узнал, что он там был) уже один.