Читаем Свое время полностью

Знали только, что на месте парка было кладбище. Но кое-что стояло в воздухе. Собственно, не кое-что, а то самое – и иногда материализовывалось, как некто в аллее на Патриарших прудах у Булгакова (прочитанного тогда же).

Бабушка ходила гулять в «Ленинградский парк». Как-то, вернувшись оттуда, она рассказала мне на кухне, что к ней на скамейку подсела «какая-то женщина». И стала рассказывать, что жила в этом районе во время войны. Осенью 1941 года ее вызвали в «соответствующую инстанцию» и дали задание. На кладбище прятались дезертиры. Она – молоденькая девушка – должна была там типа-просто-гулять, а когда к ней выползет предатель-дезертир, поговорить с ним, договориться о следующем свидании – с едой и лаской – и сдать его соответствующей инстанции.

– И что? Что ты ей сказала? Она рассказала еще что-нибудь?

– Ничего. Мне было неприятно. Я ушла.

Эта история вдохновила меня тогда, лет в восемнадцать, на первый большой – длиннее, чем на две-три страницы, – прозаический опыт. Странный повод для вдохновения… странный ли? Естественный в обстоятельствах места и времени. Господи, прости нас и помилуй.

Я написал рассказ, страниц на пятнадцать-двадцать. Повествование шло от лица юной девушки, получившей приказ – и пошедшей его выполнять. Не посмевшей – и не помыслившей ослушаться – а куда деться? К ней выползает из кустов сирени, из-за надгробья, восемнадцатилетний наш с ней ровесник, – дезертир… Любовь, несколько встреч, первая и последняя ночь за надгробьем… Утром они идут сдавать его соответствующим инстанциям – «и ангел в ясной тишине ладонью светит мне…»

Вариация на тему «Трех товарищей» Ремарка в советском антураже. Эсхатология: вместо подступающего фашизма – давно наставший сталинизм; вместо туберкулеза – комсомольская путевка ловить на себя смертников на кладбище. И фашисты под Москвой – чтобы все поставить на место окончательно. Удачная почва для лирических идентификаций.

Еще под этим парком протекает подспудная – в коллекторе – река Таракановка. Между ним и Чапаевским парком в нее подспудно же, на уровне, можно сказать, городского подсознания, впадает река Ходынка, давшая название знаменитому полю. На месте русла Ходынки – каштановая аллея с фонтаном, где в середине семидесятых годов прошлого века я посыпал пеплом (сигареты «Столичная») главу (колпачок шариковой ручки) над песнями первой любви, а через несколько лет уже тянул в санках по наледи на асфальте – глазастый с заедой на губе скороспелый плод любви не платонической. Откуда дровишки? Из гольяновского леса.

Что значит свой город? Родной город? Вероятно, тот, где и через четверть века жизни в другой части света можно пройти от точки А до точки Я – с закрытыми глазами. Как во сне. (Почему – как?) Прошедшей весной я прошел так, оказавшись во временном зазоре между двумя встречами, по не самым обжитым прежде местам, зоне советской имперскости: от Лубянки до Пушкинской. Надо было только отключить внешний контроль мозга, отпустить поводья… Видимо, все же мы достаточно пробродили там с приятелями в свое время в поисках винного и в разговорах о литературе, чтобы заинсталлировался в голове навеки этот джи-пи-эс.

Одно из московских пространств для трипов с закрытыми глазами и открытыми другими органами чувств (вроде летучих мышей или пчел) – Гольяново. Там два затерянных микромира.

Первый, совсем маленький, равен взгляду из городского окна. Дом и автобусная остановка на Хабаровской улице, угол Уссурийской (что за топонимия, дальше некуда).

Чистенькая девичья комната. Вид из окна на автобусную остановку. Почему-то я помню это место всегда только зимним. Ожидание автобуса, десять минут тряского полусна до метро «Щелковская». Холодно, зябко; но тот – брежневский, прости господи – уют… как бы предновогодний: снежинки, несколько светящихся окон, во рту вкус всегдашних конфет «Маска» к чаю, на губах – вкус ее губ и частых слез. Легкость в теле… Это была моя первая не «платоническая» любовь. В голове еще крутится, с проигрывателя у вон того окна, мантра советского тинейджера «Тебе, я знаю, все равно, ведь ты забыла все давно, бам-бам-бам».

Недавно мы встретились в Москве. В наше время я любил в ней – и одновременно это больше всего мучило – культивированное мечтательное ожидание. Медитативная пассивная мягкость, непосредственность порывов… То, чем мы были очень похожи. С этим, я был уверен, мы далеко не уедем. Мы расстались, и я уехал далеко, и она тоже неплохо прокатилась, по своим маршрутам… Теперь, в кафе на Пушкинской, на меня смотрит сияющими глазами кто-то совсем иной: она ничего не ждет, а желает всего-по-возможности тут и немедленно. Почему меня сейчас смущает – прямо противоположное тому, что было тогда? Вызывает отторжение, как какая-то чрезмерная физиологичность?

Перейти на страницу:

Похожие книги