В гостиной сидел грузный немолодой человек с хорошими глазами – спокойными и умными, как это бывает у крупных домашних животных, и почти столь же немногословный. Собственно, я не помню, чтобы за час-полтора нашего пребывания в этой квартире он произнес более одной – двух фраз.
Зато между прихожей, гостиной и своим кабинетом курсировал без сколько-нибудь продолжительных остановок, по крайней мере в первые минут сорок нашего пребывания, человек, в котором я узнал Корина. Но здесь то же лицо играло в какую-то совсем другую социальную игру. «Перекинулось». Новый образ принципиально отличался от скромного ветерана, достойно, для тех, кто понимает, т. е. без передержек и ложного пафоса, отрабатывающего членство в СП и зарабатывавшего свои трудовые рубли от профкома литераторов. Насколько это все в принципе достойно – вопрос из другой жизни, несовместимый с данным социумом и часто с жизнью. Люди его поколения такого вопроса не ставили – во всяком случае те, которые дожили до встречи с внуками. У себя дома перед нами предстал напряженно-надутый петушок типа завотделом газеты или ответственного секретаря ведомственного НИИ, в чем-то клетчатом или полосатом из коллекции «в-домашнем-на-выход-к-гостям».
Заходите, молодые люди, усаживайтесь. Не совсем понятно куда: на диване и на стульях в гостиной – листки со стихами. Это я вот маюсь, возня без конца с новой книгой в «Советском писателе»… Мы примостились на двух стульях, еще не накрытых машинописной листвой – золотой осенью совписовского эксгибиционизма. Ну, показывайте ваши стихи.
И далее – сцена, замечательная по несовпадению всех ее активных персонажей. Хозяин подмостков и гость, Корин и я, настроились на разные сценарии – исходя, каждый, из своих, никак не пересекающихся, представлений о том, чтó это должно быть. Я был расположен к знакомству, «светской беседе» и, если, как говорится, карта ляжет, началу будущего более тесного общения. Он же, судя по всему, попытался разыграть сцену «мэтр и ученики». Если бы на его месте был его же старший коллега Арсений Тарковский, то недоразумения бы не возникло и в этом формате… Эти годы были пиком совпадения Тарковского с эпохой. Я, литературный юноша своей эпохи, его очень любил. Еще со старших классов школы, с середины 1970-х, и в основном – раннего:
Он полистал мой машинописный сборничек.
Я по ходу написания сшивал скрепками пару десятков стихов, написанных за несколько месяцев. Сборнички были как бы среднекнижного формата, в пол-обычной машинописной страницы. На обложке из вдвое сложенного цельного машинописного листа – имя автора, название «Март – апрель 198-такого-то года», иногда обложку украшала картинка, вырезанная из старого журнала «Америка». Пишущая машинка выдалбливала четыре экземляра, из которых первый – четкий был детина, еще два и так и сяк, а четвертый и вовсе слеп и нем.
Стихи тогда у меня были примерно такие – я вычитал в исторической хрестоматии древние описания полумифической страны Ultima Thule и воспарил:
Вот так горбатишься сорок лет под советской властью, борешься за выживание, талант и честь изводишь на мимикрию, силы и здоровье… И только, наконец, кажется, чего-то добился, достиг, а тут приходит двадцатилетнее претенциозное, небитое чмо в очочках и с бородкой, садится нагло напротив – и натягивает паруса непонятно куда. Уль-уль-ты… мать… Тулы… И что, это значит, вся
Но непосредственность позволительна только
А чмо с бородкой симметрично развалится на своем стуле и высокомерно-вяло поинтересуется: «Это ваше личное мнение или абсолютная истина?» – «Ну, молодой человек…»… Возмущение, звук оборванной струны. Хозяин дома, но не дискурса, разводит руками.