Никакой специальности у мамани не было, как, впрочем, и у меня. Что мать, что сын. Мы — любители по призванию. Ни деловыми способностями, ни желанием пробиваться и завоевывать успех она не обладала. Но и аморальной не была, ибо это предполагает наличие какой-то нормы, от которой она отклонялась. Была ли моя маманя выше или ниже нормы или вне нормы? Сегодня ее зачислили бы в разряд «субнормальных» и назначили опеку, в которой она не нуждалась. Тогда — если бы не броня непробиваемого безразличия — назвали бы просто придурковатой. Она ставила маленькие, но значительные для нее куши на лошадей в «Светляке», пила и смотрела фильмы. Работу брала ту, что шла в руки. Ходила на поденку за поденщиц, собирала — то есть мы собирали — хмель, скребла, мыла и с грехом пополам натирала полы в конторах по соседству с нашим проулком. В св
Она была огромных размеров. В ранней юности, наверное, пышной девицей, но здоровый аппетит и рождение ребенка сделали свое дело: ее невероятно разнесло. В свое время она, полагаю, была привлекательна: ее глаза, утонувшие в одутловатом коричневатом, как подрумяненная булочка, лице, были большие и томные. И сияли, как вся она, наверно, когда была молода. Многие женщины не умеют говорить «нет», но моя маманя все-таки отличалась от этих дурынд, иначе вряд ли могла бы заполнить собой весь туннель в прошлое. В последнее время я все старался запечатлеть ее с помощью двух пригоршней глины — нет, не внешность, нечто более существенное: мое ощущение от ее громадности, от того, что она реальна и, так сказать, занимает собою все обозримое пространство. Кроме нее, нет ничего, ничего. Она — темная тьма между мною и холодным светом в конце туннеля. Она и есть конец туннеля — она.
Что-то происходит у меня с головой. Надо успеть охватить всю картину, пока я ее вижу. Я вспоминаю, а маманя расплывается, заполняет всю комнату, дом; ее непомерный живот ширится, и вот уже она, уверенная в себе и ко всему безразличная, сидит на своем стуле крепче, чем иная королева на троне. Она, бесспорно, и не хорошая, и не плохая, не добрая и не озлобленная. Она закрывает собою весь проход, который я проложил в прошлое.
Она пугает, но никому не страшна.
Она равнодушна, но никого не угнетает, не эксплуатирует.
Она груба, но без злости и жестокости.
Она — взрослая, но без покровительства, без снисхождения.
Она — теплая, но не пытается завладеть вами.
А самое главное — она есть.
Да, конечно, вспомнить я могу только так — вылепить в глине, в простейшем, в изначальном. Я не могу воссоздать ее, накладывая лоснящуюся краску на натянутый холст или изображая словами, на тысячелетие моложе ее первозданной тьмы и тепла. Да и кому под силу описать вековечное, Вселенную, необъятность? Есть только один способ приобщиться к ней — собрать все ее окружающее и разложить вокруг пустого пространства. Это и будет она, молча существующая посередине. Я выуживаю из памяти лоскут — серый, пожелтевший. Один его край опален — или, пожалуй, истлел — до бахромы. Остальное как-то держится на мамане, а я еложу тут же, запуская пальцы то выше, то ниже, иногда лепеча что-то, и меня нет-нет да оттаскивает обрушивающаяся сверху огромная ладонь. Кажется, я вспоминаю, как искал край ее передника и какое наслаждение испытывал, когда находил его вновь.