— Тяжко, сестра... — ответил он. — Очень тяжко...
— Ну чего же тебе тяжко? — спросила она.
— Душа болит, Елена... Ничто не мило, жизнь уже подходит к концу, а ни одной души нет близкой, не с кем сказать ни одного слова... Все кругом или господа, или рабы, вы с братом тоже рабы... А господ я не люблю... А тут как назло какой-то неотступный голос шепчет мне: удавись, удавись, удавись! И я боюсь его и в то же время не умею с ним бороться... И нет во мне воли, Елена. Это оттого, что меня в детстве много били... Бил отец, бил хозяин... Ах как меня больно били! И вот теперь, Елена, я смотрю на этого болвана Щеклеева, которому досталась такая незлобивая труженица жена. Я смотрю на его детей, которых почему-то считаю своими, вижу, как он подло обращается с ними, и мне всякий раз хочется вступиться за них, и больно, больно, что он из них делает или таких же господ над слабыми, как он сам, или же таких рабов, как ты и брат Федор, или же таких безвольных, как я. А какие превосходные дети! И вот, Елена, теперь, когда я стар и одинок, каким бы праздником повеяло для меня, если бы выбор Федора оказался удачным и если бы его жена оказалась не рабыней и не госпожой и родила бы брату хороших детей!
Он приподнялся на кровати и‚ смотря скорбными глазами куда-то вдаль, продолжал:
— Как я мечтал, сестра, о хорошей, трезвой семейной жизни, о детях, о подруге-жене! Как я молил бога дать мне мой маленький собственный кружок, где бы меня не боялся никто и где бы и я чувствовал себя как дома! Всю свою жизнь я отказывал себе в самом необходимом, чтобы устроить вас, выстроить вот этот самый дом и потом сказать тебе и брату: «Вот это вам: живите себе, наслаждайтесь, а я пойду своей дорогой и устрою свою жизнь, как хочу». И пока я устраивал вашу жизнь, я и не заметил, как прожил свою, и все то, о чем я мечтал, что видел только во сне, исчезло для меня навсегда. И вот я старик. Мои сверстники уже поумирали; те, кого я крестил, уже повыходили замуж, переженились и нарожали детей, а я живу, ненужный ни для кого и ни для чего, только затем, чтобы внушать к себе страх своею угрюмостью и ненавидеть все и вся. Ах, сестра, как это ужасно!
Он упал на подушку и закрыл глаза, а Елена Ивановна стояла около него и, слушая, как он жаловался ей на то, что прожил свою жизнь ради брата и сестры, молча глотала слезы.
— Принеси мне водки! — сказал он потом.
Она дала ему водки, он выпил две рюмки подряд, ничем не закусил и, о чем-то мучительно думая и не, мигая, стал глядеть на пламя свечи.
Кто-то сказал ей, что от запоя помогает растирание больного губкой, намоченной в водке. Она раздела брата и растерла его. Он закрыл глаза и так и пролежал недвижимо до утра, спал он или нет — неизвестно, а она всю ночь просидела около него, не смыкая глаз ни на минуту. Так она целые сутки и не спала.
А наутро приехали гости. Из Ессентуков вернулся брат Федор Иванович и привез с собою молодую жену. Началось хлопанье калиткой, визжание пружины у парадной двери, в комнаты стали вносить сундуки, корзины, картонки, саквояжи. Послышались в передней голоса, один — брата Федора Иваныча, а другой — звонкий, женский, еще незнакомый. Это, должно быть, невестка. Григорий Иваныч еще лежал на кровати раздетый, а Елена Ивановна сбросила с себя капот, надела наскоро платье и, поправив волосы и обтерев лицо одеколоном, пошла к ним навстречу. Она очень была рада приезду брата, которого любила и не боялась, но на этот раз сердце у нее билось и ноги дрожали в коленях. От бессонной ночи в глазах у нее мелькало и голова точно налита была свинцом. Держась за перила, она сошла вниз и поздоровалась с братом.
— Ну, здравствуй, Федя... — сказала она, не зная, о чем говорить дальше. — Да как же ты переменился!
— Здравствуй, Лена... — отвечал Федор Иваныч, одной рукой держась за локоть жены, а другой опираясь на палку с резиновым наконечником. — Позволь о представить мою жену, Нину Петровну...
— Очень приятно...— сказала Елена Ивановна и заплакала.
Ей было стыдно, что она плачет при чужой женщине, но она не могла удержаться.
— Надеюсь, что мы с вами сойдемся... — сказала Нина Петровна и, отведя ее руки от заплаканного лица, поцеловала ее в губы.
Это умилило Елену Петровну, она засмеялась, обняла ее и тоже поцеловала.
— Простите меня, старуху... — залепетала она. — Это я от... радости. Но что же это мы стоим в передней! Пойдемте в комнаты! Петр Захарыч, эти вещи снеси пока в среднюю комнату, а сам скажи, чтобы поскорее подавали самовар. Пойдемте!
И, чтобы не вводить гостей наверх, где лежал Григорий Иваныч, она повела их вниз, в комнаты Федора Иваныча.
Из полумрачной передней перешли к свету, и тут-то Елена Ивановна увидала, как сильно переменился ее брат. Он еле волочил ноги, опираясь на палку и держась теперь уже за плечо сестры, лицо его было землистого цвета, и кожа на лице плотно облегала кости.
— Вот я и дома! — сказал он, садясь на первое попавшееся кресло.
— Ах как ты переменился, Федя! — снова воскликнула Елена Ивановна.
— Да что поделаешь, сестра! — ответил он. — Думал поправиться‚ а вот вышло иначе.