Купцы вошли, вышел к ним и губернатор. Ожидали громов и молний, но старик со всеми был очень любезен, и каждый был в душе доволен, что так случилось. Затем сели за стол. Обед был великолепен, но купцам не елось и не пилось. Не так им было обидно то, что они прозевали губернатора, как то, что на каждом приборе лежала печатная карточка с именем каждого. Большей обиды нельзя было и придумать. А когда после обеда лакеи разнесли не виданные дотоле в городе стаканы с теплой водой для полоскания рта, то некоторые из них выпили эту воду, приняв ее за последнее блюдо, а для других это показалось верхом профанации дедовских обычаев и купеческих традиций.
А наутро произведена была ревизия местных учреждений. У Михаила Емельяныча все оказалось в порядке, за исключением разве того, что непременный член в рубрике городских расходов отыскал «апельсины для губернатора». Оказалось, что в прошлом году, ожидая приезда губернатора, затеяли для него завтрак, а апельсины к завтраку выписали из губернии. Губернатор не приехал, завтрак принял на себя городской голова, а про апельсины забыли.
— Подлец ты! — сказал Михаил Емельяныч секретарю городской управы. — Нешто тебе трудно было вычеркнуть эти пильцыны из городских расходов? Только подводить умеете, лешманы окаянные!
— А что ж, я сам их съел, что ли? — огрызнулся на него секретарь. — Чего ругаетесь!
Через две недели были новые выборы. Чувствуя недоброе, Михаил Емельяныч отказался было баллотироваться в городские головы по расстроенному здоровью, но гласные бросились к нему с просьбами не губить их родного города. Всем было ясно, что его место займет ненавистный для всех Федюша, и это-то именно и удвоило просьбы и даже вызвало слезы. Гласные плакали, разрыдался и сам Михаил Вареников, и в конце концов дума восторжествовала. Михаил Емельяныч вытер слезы, высморкался красным платком и дрожащим голосом выразил согласие баллотироваться.
— Что ж... Пущай будет по-вашему... — сказал он. — Пущай на вашу совесть ляжет священная ответственность за мое вожделенное здоровье... Я согласен.
И его вновь выбрали головою. А когда журнал заседания думы пошел на утверждение в губернию, Михаила Емельяныча забраковали. Обиженные гласные отказались наотрез от вторичных выборов, заявив, что у них нет болыше кандидатов, и городской голова был назначен. Это был Ермилов. А Михаил Емельяныч сидел на ящике около своей лавки и по-прежнему говорил:
— Тружденника, тружденника город во мне лишился... Есть у нас купцы Крохопяткины, есть Поросятниковы, Вареников — я сам, а Ермиловых не знаю... Приказчики Ермиловы были, это точно, а купцов что-то не упомню...
По совести
Всем нам было отлично известно, что муж обращался с нею чрезвычайно скверно. В нашем городе, где жизнь каждого обывателя проходит у всех на виду, буквально все знали, что Чукашов человек неважный и что жена его мученица. Детей у них не было, они жили в своем доме, по-видимому, не нуждались, и всякий раз, когда приходилось видеть ее в слезах или слышать, как он на всю улицу ругал ее, становилось за него стыдно и хотелось его спросить: «Ну чего вам недостает?» Один раз я сам был свидетелем, как Чукашов шел откуда-то с женой. Мальчишка-лавочник поливал из ведра тротуар перед лавкой. На Елене Ивановне было, как теперь помню, зеленое платье. Мальчишка плеснул из ведра водой, и несколько капель упало ей на подол. Чукашов грозно посмотрел на нее и за то, что она не подобралась, тут же на улице молча ударил ее по щеке. Это вышло так отвратительно, так грубо, что я даже на нашелся в ту минуту, что и сказать. Елена Ивановна вытащила из кармана платок, приложила его к щеке и молча, точно ничего и не случилось, пошла далее. Чукашов пел на клиросе, принимал священников, и тем страннее казались его отношения к жене. И когда вдруг разнеслась весть, что Елена Ивановна от него убежала, все мы легко вздохнули за нее и только пожалели, что она не сделала этого ранее. Пропадала она больше полугода, и все это время Чукашов ходил угрюмый и, сколько знаю, жаловался на неверность и неблагодарность жены.
— Но ведь вы же сами строго поступали с ней, — говорили ему соседи.
— Кого господь любит, того и наказует... — отвечал он с таким наивным цинизмом, против которого не хотелось даже и возражать. — Муж — глава жены, а что я ее наказывал, так это для ее же пользы! Ведь я же за ее поведение на том свете отвечать буду!
Но видно было, что и он по ней тосковал, так как очень осунулся за эти полгода, да и стыдно было глядеть людям в глаза.