Я уже говорил, что Пинкоффин был человек мягкой породы. Последний удар, направленный в него, испугал и потряс его. Он не мог понять, за что он получил этот удар, но чувствовал, что позорно заведён в тупик Неффертоном. Он сознавал, что совершенно зря надрывался разработкой сведений по свиному делу и что ему теперь будет трудно оправдаться перед правительством. Все его знакомые дразнили его «туманностью его изысканий» и «ошеломляющей самоуверенностью», констатируемыми издателем газеты, и это расстраивало злополучного непризнанного труженика.
Он сел в поезд и отправился к Неффертону, с которым не виделся с того времени, как началась свиная история. Он захватил с собой газетную вырезку, яростно ругался, но быстро выдохся.
Неффертон был очень мил и любезен с ним, наконец, сказал:
– Кажется, я доставил вам некоторое беспокойство? Не так ли?
– Некоторое беспокойство! – снова вспыхнув, вскричал Пинкоффин. – О причинённом мне беспокойстве не буду много говорить, хотя оно было довольно чувствительно. Обидно мне, главное, то, что напечатано в газете. Это будет преследовать меня всю мою службу. Я изо всех сил старался с вашими бесконечными свиными вопросами, и нехорошо, что вы за это так скверно поступили со мной, право, нехорошо.
– Не понимаю, на что вы жалуетесь и чем недовольны, – хладнокровно возражал Неффертон. – Ведь вас, кажется, не надували с покупкой лошади? Я не говорю о деньгах, заплаченных мной за вашу дрянную лошадёнку, хотя невелико удовольствие терять такую уйму денег, но обидны были те насмешки, которыми осыпал меня тот самый человек, который продал мне эту дрянную клячу. Впрочем, теперь я с ним уже хорошо поквитался. Думаю, будет помнить.
Пинкоффину ничего больше не оставалось, как излить ещё поток разных общепринятых ругательств. Неффертон слушал его с милой улыбкой, а потом пригласил обедать.