Саша обогнул решетку палисадника и вышел на набережную. Какой-то человек, немолодой, озабоченный, обогнал его и чуть ли не бегом спустился по откосу к воде. Там стояла причаленная лодка, и мужчина стал отвязывать веревку. Саша обратил внимание на этого человека не из-за лодки, а из-за некой небрежности в костюме. Камзол его, старый, но отутюженный и украшенный новыми галунами, был порван сзади, словно мужчина где-то зацепился за гвоздь и вырвал кусок ткани, что называется, с мясом. Через дыру проглядывала необычайно яркая, оранжевая подкладка.
Саша мог поручиться, что уже видел сегодня этого человека, он также неимоверно куда-то торопился, оранжевая подкладка тогда горела, как маленький факел. Но где, когда? Он вспомнил Никитин закон парности и усмехнулся. Мужчина меж тем прыгнул в лодку и теперь короткими, сильными гребками выводил ее на середину реки. Поразмысли Саша еще минуту, он бы непременно вспомнил, что видел мужчину у дома Лестока два часа назад, и это открытие сыграло бы немаловажную роль в его жизни.
Но голова у Саши была занята совсем другим. Еще во время беседы в лаковой гостиной он заострил внимание на кое-каких деталях и теперь пытался поймать за хвост ускользающую мыслишку. Ах, да… Что толковал Лесток о человеке с документами, «оформленными подобающим образом»? Нет ли во всем этом противозакония? И почему Лесток проявил столько усердия? Не одурачил ли его лейб-медик, обрядившись с такой охотой в тогу благодетеля?
24
В темнице
Помещение девять шагов в длину, шесть в ширину, у входа давно беленная, местами облупленная до кирпича печь, лавка, грубый сосновый стол, на нем библия на немецком языке без трех первых страниц. Окно узкое, с решеткой и железными ставнями. Днем одну створку открывали, и был виден крепкий, дощатый забор. Даже стоя вплотную к окну, нельзя было увидеть верх забора, из чего можно было заключить, что арестантская каморка находится на первом этаже или в полуподвале, второе — вернее: уж очень сыро. Между окном и забором настолько узкая щель, что трудно понять, как в нее протискивается человек, чтобы открыть или закрыть ставни.
Все это Никита рассмотрел утром, а ночью, когда его доставили в камеру, усадили на лавку и позволили наконец снять с глаз повязку, он увидел темноту. Лязгнул повернувшийся в замке ключ, потом задвинули засов, кажется, даже цепи гремели. Пока раздавались эти звуки, он еще принадлежал миру людей, но когда и они стихли, осталось только дыхание моря, он ощутил этот мрак, как плотную, вязкую массу. Кажется, подпрыгни, и повиснешь в этой темноте, как в клею.
Шум моря был совсем рядом — огромный, необъятный, до звезд, а потом появился и малый шум, невнятный, как шепот: это мышь возилась в углу, грызла старую корку или щепку. Может, он на корабле? Шум волн создавал иллюзию покачивания. Слушай хоть до звона в ушах — только стук собственного сердца, море и темнота.
Никита ощупал лавку, на которой сидел, обнаружил некое подобие подушки и одеяло, оно было коротким и колючим.
— Я в темнице, — сказал он шепотом, словно проверяя, зазвучит ли в темноте его голос, потом перекрестился широким крестом и лег спать.
Когда он проснулся, одна ставня уже была открыта, а на столе стоял завтрак, простой и сытный: каша, пара яиц и кусок жилистого, постного мяса. «С голоду сдохнуть не дадут, — беззлобно подумал Никита, — и на том спасибо».
И покатились дни, похожие друг на друга, как песчинки, как болотные кочки, неторопливые, как улитки, как дождь за окном…
Хватит сравнений! В темнице они не могут быть удачными. Тоска и однообразие — вот и весь сказ.
Еду носил один и тот же человек, чисто одетый, неимоверно худой и абсолютно молчаливый. Он же выносил черное ведро и топил через день печь мокрыми осиновыми дровами. Теплее от этого не становилось, но влажность отступала. Первые два дня света не давали, потом без всяких просьб со стороны Никиты служитель принес плошку с плавающим в ней сальным фитильком. Фитиль светил очень слабо, но хоть создавал видимость замкнутого пространства, отгораживая его от бесконечности.
Утром, когда служитель приносил воду для умывания, Никита неизменно с ним здоровался по-немецки, но не получал ответа. Никита вполне резонно решил, что служитель не понимает этого языка, но на третий или четвертый день он машинально спросил по-русски:
— Сегодня вторник?
Служитель возился у печи и никак не отреагировал на его вопрос. Может, он глухой? И уже из хулиганства Никита сказал на чистейшем русском языке:
— Скажи хоть слово-то! Я твой голос хочу слышать.
Служитель прошел мимо с бесстрастным лицом, видимо, подозрения Никиты были небезосновательны.