– Флоренция утомительна как музей, – сказал он. – Это кладовая, где хранятся гениальные творения. От такого нагромождения красота только проигрывает, во Флоренции буквально на каждом шагу сталкиваешься с прекрасным. К тому же все эти шедевры, на мой взгляд, напоминают большой палец на ноге святого Петра, к которому прикасались до тебя многие тысячи уст. Слишком много глаз смотрело на все это. Кроме того, есть там и памятники не очень красивые, но никто не решается сказать о том вслух. Во Флоренции теряешь независимость суждений. Становишься рабом Медичи, боишься потерять свой престиж ценителя искусств и потому восторгаешься сверх всякой меры.
Жан-Ноэль спрашивал себя, чем вызван этот бурный приступ раздражения.
– И наконец, Флоренция – город, приносящий несчастье, – прибавил Пимроуз.
Могло показаться, что он спешит удалиться даже от окрестностей Флоренции.
Вечером они обедали в таверне, расположенной у самой дороги, потому что Пимроуз решил продолжать путь даже ночью. Непременная скрипка и неизменная гитара, которые возникали перед ними всякий раз, когда они усаживались за стол в любом городке полуострова, сопровождали их трапезу потоком музыкальных звуков, резких и терпких, как уксус.
– Следует избегать мест, где ты страдал, надо по возможности туда не возвращаться. Такие места таят в себе что-то зловещее для человека, – произнес Пимроуз.
– Дорогой Бэзил… – начал Жан-Ноэль.
Он чувствовал, что совершает глупость и что ему следует замолчать, если он хочет, чтобы путешествие и дальше протекало столь приятно. Но любопытство одержало верх.
– …почему вы были несчастны во Флоренции? – закончил он.
Бэзил Пимроуз уронил на тарелку ломтик жареной индейки.
Его лицо, в котором Жан-Ноэлю была уже знакома каждая черточка, каждая морщинка, начиная от тонких крыльев носа и век и кончая небольшими ушами и вздрагивающими губами, – лицо это сделалось необыкновенно печальным.
– Дорогой мой, дорогой мой, – произнес Бэзил, – кажется, я уже говорил тебе, что был очень близким другом Максима, но затем он познакомился с Бенвенуто. Именно во Флоренции он и встретил его, а потом они вместе уехали… а моя матушка была больна… и все это было для меня ужасной, поистине ужасной драмой, и я как помешанный бродил среди всех этих камней, полотен, церквей, статуй. Вот как все произошло. Сейчас это уже не столь важно, ибо невозможно долго сердиться на людей, которых ты по-настоящему любишь… любил… я, по крайней мере, не умею. Но только… – продолжал Пимроуз дрожащим голосом (он взял кончиками пальцев волнистую прядь волос, словно ощупывая свое ухо, и несколько секунд смотрел в сторону). – Но только боюсь, что снова буду страдать тут, мой ангел… на этот раз из-за тебя.
Итак, все было сказано; и Жан-Ноэль ощутил холодок, пробежавший по спине, но вместе с тем он понимал, что эта минута неминуемо должна была наступить, и был вынужден признать, что сделал все, чтобы… А гитара и скрипка между тем играли мелодию «Sole mio»[48] в честь двух иностранцев.
– Послушай, Бэзил… – произнес Жан-Ноэль.
Но Бэзилу, собственно, нечего было слушать, поскольку Жан-Ноэль на самом-то деле не знал, что сказать. Бэзил мог услышать только одно – что Жан-Ноэль в свою очередь обратился к нему на «ты».
– Разумеется, я кажусь тебе, – заговорил англичанин, – смешным старым чудаком, а быть может, и чем-то еще похуже… Прежде всего, ты любишь женщин. Когда я был в твоем возрасте, я тоже любил женщину. Тут уместнее говорить не о любовном горе, а об отвращении к любви.
И Жан-Ноэль тотчас же подумал об Инесс. Отвращение к любви – разве он сам не ощутил его? И юноша невольно подумал, что между его собственной судьбой и судьбой лорда Пимроуза существует некое сходство, словно жизнь одного повторяет жизнь другого.
– Поедем в Ассизи! – воскликнул Бэзил. – Там, мой друг, мы обретем покой, францисканский покой.
В тот вечер, расставаясь на пороге своих комнат, они даже не решились пожелать друг другу доброй ночи.
9
Сидя на хорах темной пустой церкви, под огромным куполом, украшенным четырьмя аллегорическими картинами Джотто[49], францисканский монах играл на фисгармонии. Услышав звук шагов, он не перестал играть и даже не повернул головы. Казалось, он находится тут, в этой церкви с тремя алтарями, лишь для того, чтобы поддерживать в ней чуть слышную мелодию, подобно тому как небольшая лампада из красного стекла поддерживала чуть теплившийся огонек. Уже опустел верхний ярус церкви; ее двери затворились за последним посетителем, и теперь там мирно засыпали на стенах неувядаемые фрески, повествующие о жизни святого Франциска. Опустел и склеп, за решеткой которого в каменной гробнице с приподнятой крышкой среди приношений прихожан покоились мощи святого. Опустел и главный придел, в котором не осталось никого, кроме монаха, нажимавшего на педали фисгармонии, да и тот, казалось, был высечен из глыбы мрака.