— Вспомни, каким ты был, когда явился сюда, сын мой. Всем вам троим было по пятнадцать лет, и ты не знал ни одного слова на цивилизованном языке. Ты не мог написать своего имени. Ты никогда не слышал о Боге, хотя, как выяснилось, был неплохо осведомлен о существовании гоблинов и ночных ведьм. Ты думал, что конец света пролегает к югу от этих мест, не так ли?
— Да, владыка.
— Очень хорошо. А теперь подумай о сотнях, подумай о тысячах юных дикарей, твоих соплеменниках, точно таких, каким ты был тогда. О своих родственниках, о друзьях. И теперь я хочу знать: что может наполнить твою жизнь большим смыслом, дать большее удовлетворение, чем возможность принести своему народу начатки религии, цивилизации и культуры, которые ты усвоил здесь, в аббатстве святого Лейбовица?
— Может, отче аббат забыл, — сказал монах, который к тридцати годам обрел грустное костистое лицо, а из-за скромной застенчивой манеры поведения его свирепые предки никоим образом не узнали бы своего соплеменника. — Я не родился свободным или среди дикарей, как и мои родители. У моей семьи не было лошадей со времен моей прапрабабушки. Мы говорили на языке Кочевников, но трудились на ферме. Настоящие Кочевники называли нас пожирателями травы и плевали в нас.
— Ты не рассказывал этого, явившись сюда! — укоризненно заметил Джарад. — Аббат Гранеден решил, что ты из диких Кочевников.
Чернозуб опустил глаза. Знай аббат Гранеден, кто он такой, отослал бы его домой.
— Значит, настоящие Кочевники плюют на вас? — задумчиво заключил преосвященный Джарад. — В чем же причина? Предполагаю, ты не мечешь бисер перед этими свиньями?
Брат Чернозуб открыл и снова закрыл рот. Он покраснел, напрягся, скрестил руки, положил ногу на ногу, привел их в прежнее положение, закрыл глаза, нахмурился, сделал глубокий вдох и заворчал было сквозь зубы:
— Вовсе не бисер…
Но аббат Джарад прервал его, чтобы предотвратить взрыв эмоций:
— Ты настроен пессимистично относительно этих перемещенных племен. Ты считаешь, что у них в любом случае нет будущего. Я же считаю, что оно есть, и намеченную работу надо делать, ты единственный, кто на это способен. Помнишь обет послушания? Забудь цель трудов своих, если ты не веришь в нее, и обрети цель в самой работе. Ты же помнишь изречение: «Труд — это молитва». Думай о святом Лейбовице, о святом Бенедикте. Подумай о своем призвании.
Чернозуб взял себя в руки.
— Да, мое призвание, — с горечью сказал он. — Как-то я подумал, что призван к молитве… к молитве и созерцанию. Во всяком случае, так мне было сказано, отче аббат.
— Ну а кто же сказал тебе, что монах, погруженный в размышления, не должен трудиться? А?
— Никто. Я не говорю…
— Значит, ты, по всей видимости, должен считать, что усвоение знаний — это самый худший труд для того, кто погружен в созерцание. Не так ли? Ты думаешь, что если будешь скрести каменные полы или выносить дерьмо из уборных, то станешь ближе к Богу, чем переводя достославного Боэдуллуса? Послушай, сын мой, если ученость несовместима с созерцательным образом жизни, чего тогда стоит жизнь святого Лейбовица? Чем бы мы тогда занимались в Юго-Западной пустыне двенадцать с половиной веков? А что же те монахи, которые обрели святость, трудясь в том скриптории, где ты сейчас работаешь?
— Но это не то же самое…