- Уйти? С удовольствием! - щебетнула она. - Навязчивость не в моей натуре. До свидания, Костя. Не думай, что я на тебя обиделась. Я понимаю твои переживания. До свидания, моя прелесть! (Воздушный поцелуй - Циле.) Мы еще сюда наведаемся. Саша, идем!
Она выпорхнула, как балерина со сцены. Отец задержался.
- Костя, - заговорил он, мучительно запинаясь, с каким-то отвращением, - я знаю, ты меня осуждаешь... В каком-то смысле ты прав. Я и сам... Ну, да что говорить. Одно прошу - не торопись. Только не торопись. Когда ты вырастешь и кое-что поймешь в жизни...
Костя молчал. Какое-то это все было знакомое... Где-то он уже читал такой разговор отца с сыном. "Вырастешь - поймешь". Нет уж, если на то пошло, он не хотел вырастать!
- Саша! - раздался повелительный окрик.
- Иду-иду.
Отец вышел. Костя смотрел сзади на его косую, сбивчивую походку, такую точно, какой он вышел к телефону в то утро. Словно дверь была слишком велика, чтобы из нее выйти.
- Ну что, ушли мамзели-то? - послышался голос, и вошла тетя Дуня. Она теперь называла Валентину Михайловну не иначе, как во множественном: "мамзели".
Костя кивнул. Он не мог прийти в себя: первый раз в жизни он сказал кому-то "убирайтесь вон"...
- Глазами-то, поди, шастала-шастала: то не так, да это не так. И верно, ремонту у нас с тобой не было. Моя вина. Вот погоди, деньгами разживемся, справим ремонт.
Костя вспомнил про деньги. Он видел, как отец исподтишка, воровски вынул из кармана голубой конверт, оставил на столе. Проклятые деньги. Он подал конверт тете Дуне.
- Швырнул, как псу подачку, - сказала она, вынимая и пересчитывая бумажки. - Плюнуть бы в морду ему, да нельзя. Цилечке пальто надо, коляску. То да се. И то сказать - не возьмешь, больше мамзелям останется. Чулочки шелковые, пудра-помада, тьфу!
Костя рванулся к ней:
- Тетя Дуня! Верьте честному слову: вырасту, выучусь, сразу начну работать! Маленьких нигде не берут, я справлялся. Закон не позволяет. Вырасту и начну, буду работать день и ночь, много заработаю, и у вас и у Цили будет все, что нужно. Тетя Дуня, верьте мне, верьте!
Ему стыдно было, что он кричит такими словами, тоже будто из книги, но сейчас он не мог выбирать слова. Он уткнулся в ее плечо и заревел, как маленький. Плакал яростно, громко, с отчаянием, но и с радостью. Плакал и сморкался в темненький головной платок. Ах, черт возьми, ему было все равно, куда он сморкался! А она гладила его и приговаривала:
- Дитятко мое, сыночек. Дал же мне господь на старости лет.
* * *
Все-таки в покое их оставлять не хотели. Однажды пришел дедушка и сказал:
- Костенька, я пришел тебя просить, мой мальчик: пойдем жить к нам с тетей Розой. Мы тебя просим.
- А Циля? - ревниво спросил Костя.
- Циля, конечно, тоже.
Костя подумал. Мысленно он видел темные комнаты, мебель до потолка... Цилину кроватку среди хлама... Нет. Представил себе тетю Розу с Цилей на руках... Нет.
- Нет, - ответил он. - Не поеду. Циле здесь лучше.
- Что ж, - сказал ему дедушка, как взрослому. - Тебе решать. Я так и знал, что ты не поедешь. Роза - прекрасная женщина, золотое сердце, но у нее не было детей. Девушка. А какая была красавица! Розалия Левина. Лучше ее не было во всей Одессе. Даже налетчики снимали шляпы, когда она шла по Де-рибасовской. А замуж не вышла, нет.
- Почему?
- Это целый роман. Был у нее жених - Хаим Гертман. Прекрасный юноша. Так они его убили. Сослали на каторгу и убили. Роза сошла с ума. Но ее лечили лучшие психиатры Одессы - и вылечили. Тогда она дала клятву, что не выйдет замуж до самой смерти, и выкрасила волосы в черный цвет. А до того у нее волосы были - червонное золото...
"У всех горе, - думал Костя, когда ушел дедушка. - А раньше я жил и не замечал, что у всех горе..."
Наступила зима, и Костя почти привык к своей новой жизни. Он ходил в школу, учился - не хорошо и не плохо, никак. Это было не важно - ученье. Он там, в школе, никого не любил. А любил он Цилю.
Она сидела в кроватке - смешная, в темных, милых, раздельных кудряшках, протягивала ручку и говорила: "Э! Э!" Он всегда понимал, что ей нужно, подавал соску, зайчика, мяч. Когда она ласкалась к нему, гладила ему лицо шелковистыми ладошками, он весь обмирал. Всюду была ложь, во всем, кроме этих ладоней, легких, как бабочки.
Радости его шли теперь только от Цили. Циля первый раз села сама... первый раз громко рассмеялась... сказала "дядя"...
Или тревоги: Циля чихает... Циля проглотила пуговицу...
Все это были события первой величины. А за ними, в фоне, шли другие, маленькие: получил "плохо" по алгебре... подвернул ногу на лестнице... закат был необыкновенный...
Все-таки он начинал понемногу различать цвета. Значит, жизнь к нему возвращалась.