Однако спустя еще немного времени Альвин стал работать три нормы, а затем вдруг всего две с половиной; напарник же его Семен Сазонов почти каждый день давал две с четвертью нормы. И так было три дня, а потом Альвин сразу сработал четыре с половиной нормы, и менее того Бурлаков у него не замерял. Мы все заинтересовались, отчего так было у Альвина, что ушла от него на время выработка, – заболел он или настроение у него переменилось на плохое. Бурлаков вначале молчал, будто скрывал что-то по своей скромности, потом улыбнулся нам, кто спрашивал его, сказал:
– Он на круг все три дня по пять норм выполнял! Сазонов Семен три дня не работал и в курене лежал – вода у него неважная, у малого живот болел, – а Альвин Егор показывал его работающим и его две с четвертью нормы сам делал.
Бурлаков вздохнул и отвел от нас глаза в землю, словно стыдясь чего-то – сам за себя или за всех нас.
– А кто им пищу готовит? – спросил Зенин. – У нас вот штатная кухарка, а они свою долю харчей сырьем взяли. Кто им там питание варит? Может, сверх штата кто приходит?
– Сам Егор Альвин готовит, кто же еще! – сказал Бурлаков.
– А это... а кто к ним в гости из совхоза ходит? Я допускаю, что ходит кто-нибудь на помощь.
– Может, ты хочешь узнать еще, кто спит за них, когда они при луне глину из барьера берут?
– Нет, чего мне, я так говорю, я не со зла, – недовольно сказал Зенин. – Пускай у него, у этого товарища Альвина, дух есть, так сила-то в руках у него из каши берется, а каши у нас с ним одна порция. Где тут закон природы? Не вижу!
– И коровы похожи, – сказала здесь наша кухарка, старуха Прасковья Даниловна, – и корм ровно едят, а молоко разное.
– Так то коровы! – воскликнул Зенин. – А тут люди...
– У тебя одно нутрё, а у Альвина другое, – объяснила Прасковья Даниловна и ухмыльнулась умным, спокойным лицом.
– Нутрё! – проворчал Зенин. – Что я тебе, печенка?
– Не серчай. И у тебя душа, – произнесла наша кухарка, – да скорлупа толстая.
Вскоре Прасковья Даниловна, с согласья Бурлакова, стала готовить для Альвина и Сазонова пищу в артельном хозяйстве и сама ее носила им два раза в сутки; она хотела, чтобы Альвину и Сазонову легче стало жить и чтобы они лучше кормились: мужики сами себе плохо стряпают. Прасковья Даниловна укутывала оба горшка с обедом в свой теплый платок, и два землекопа ели теперь обед всегда горячим.
Время шло далее. Сазонов и Альвин заделывали в балке обнаженные пески и разрушенные покровы, вновь создавая тем древнюю целость природы.
Альвин работал все лучше и лучше. Он выбирал в карьере самую хорошую, увлажненную, прохладную глину, выкапывая ее из глубины разреза, грузил ее на тачку и привозил к месту работы. Такая глина способнее уминалась и трамбовалась, она хороша была в деле и давала прочное срастание с грунтом. Альвин любил земное вещество; хороня глину в углубление, укладывая ее на песчаную постель, он думал о ней и говорил ей про себя: «Покойся. Тебе там лучше будет, ты будешь цела и полезна, тебя не размоет вода, не иссушит и не выкрошит ветер», – точно он хотел объяснить глиняному грунту его положение и просил его перетерпеть временную боль, причиняемую работой человека. Разбивая трамбовкой глиняные комья, он успевал с сожалением посмотреть на каждый из них и запомнить их в отдельности, на что тот был похож. «Нельзя тебе быть таким, как нечеловек, ты будешь другим, – решал Альвин и глядел затем на Семена Сазонова или вспоминал другого, близкого и дорогого человека: это ради них тревожу глиняную землю, потому что. я их люблю больше, но глина тоже добрая, и мы все вместе живем». Речь Альвина про себя и та речь, которую он говорил вслух, для других людей, отличались между собою; это происходило потому, что речь про себя, в сущности, не имеет слов и является лишь движением чувства, понятным и достаточным для одного того, кто переживает его.