К общему двору примыкало также несколько внутренних двориков в массивных домах польской и австрийской застройки, пустоту между которыми и зашили две хрущевские пятиэтажки. Огороженный задний двор Энергосбыта был завален катушками кабелей, а слева намечены линией фруктовых деревьев владения маленькой фасонистой горбуньи, работавшей в суде и жившей в ветхом дощатом домике с еще меньшей, но нормальной дочкой. Домик строители не тронули, и жизнь его обитателей протекала, как на блюдечке, на глазах незваных соседей из многоэтажного дома. В их запущенном саду на вытоптанной земле играли в свои игры дети новых жильцов, а вскоре в нем установили по распоряжению управдома стол со скамьями и беседку, чтоб людям было где встречаться и отдыхать на свежем воздухе, и пустовали они потом только ночью и ранним утром, да и то не всегда.
Справа от здания Энергосбыта уцелел также одноэтажный барак, повернутый к новым домам торцом. В дальнем его конце жил с семьей крепко пивший сапожник, одноногий инвалид войны, костеривший всех в бога душу мать и благоговевший только перед спасшим страну от погибели товарищем Сталиным. К бараку примыкал огород, в котором все лето копалась жена сапожника, многодетная мать, безотказно нарожавшая ему детей по крестьянскому обычаю. Да и в нашем подъезде на первом этаже жила семья, перебравшаяся в город из села и не оставившая там ничего такого, чего нельзя было бы попытаться взять в новую жизнь. Отец семейства соорудил во дворе так называемый кагат для хранения картошки (мы-то все запасали ее в своих подвалах на зиму). Однажды он выдернул меня за ноги из своего овощехранилища и с криками, держа за шиворот, отвел к матери. Откуда я мог знать, что это чье-то, когда, поковырявшись в земле, откинув какую-то солому, обнаружил одну картофелину, затем еще несколько - ого, как это она выросла прямо во дворе? И сколько ее - сколько можно будет напечь в костре на пустыре! Как вдруг чувствую, меня уже тянут за ноги и зло кричат в самое лицо.
Что еще было? Отступив от дороги, несколько левее стоял двухэтажный флигель, на втором этаже которого жил мой приятель, каждое лето проводивший в пионерлагерях и с ранних лет исходивший похотью. Жильцам флигеля принадлежал огороженный глухим забором фруктовый сад с огородными грядками, куда они не пускали даже собственных детей. На входе в него сидел презлющий пес на длинной цепи. Когда я ходил к приятелю в гости, уповать можно было только на надежность ее звеньев и прочность ошейника - пес, стоя на задних лапах и заходясь лаем, порывался растерзать непрошеного гостя на части, и приходилось пробираться лицом к нему, вжимаясь спиной в стену флигеля. Конечно, я не очень любил там бывать. В глубине за оградой сада виднелось старое подслеповатое здание швейной фабрики имени Розы Люксембург, куда солдаты, зашедшие в увольнении распить на пустыре чекушку водки, подсылали мальцов - и чаще других моего приятеля, гулявшего поблизости от дома, подсылали с предложением швеям "е...ся". Дети знали, что это что-то стыдное и нехорошее, но не очень представляли себе, что именно. Швеи прогоняли их, возмущались, смеялись, но всегда какая-нибудь да выбегала, преследуя "гонца", взглянуть, кто же подослал мальца с таким непристойным предложением в неурочное время. Фабрика работала в три смены, и по ночам тускло светились оконца под ее крышей, а вблизи слышался несмолкающий торопливый стрекот машинок - та-ды-ды-ды!
Солдатики ли развратили воображение мальчишки, или же оно распалилось в летних пионерлагерях, с ночными драками подушками, матом, порчей воздуха и нескончаемым травежом анекдотов старшими. Типа:
- Поднять паруса!
- Спустить якорь!
- Можно капитану зайти в каюту?
- Пожалуйста!
Что, по договоренности, являлось любовной игрой, и речь на деле шла о подоле платья, трусах, вагине и члене.
Он полюбил запах собственных кишечных газов - на этом, собственно, мы с ним и распрощались, - зад его, как только его владелец опирался обо что-то, начинал мелко вибрировать, глаза почти непрестанно находились в поволоке, говорить он мог только об "этом" (он и мне заявил, что я тоже буду делать "это" с девчонками, как все, не позднее восьмого класса, - я был возмущен) к тому времени ему было лет десять-одиннадцать, издрочился весь, бедняга, наверное, к окончанию школы (кажется, он немедленно привел в дом невесту). Его отец был каким-то инженером, местным кадром. Дети к родителям в их семье не обращались на "вы", и по тому, с какой серьезностью его отец относился к жизни и с какой старательностью все выполнял, можно было догадываться, что в детстве он бегал босиком. Возможно, то, что так старательно подавлялось отцом, находило выход в сыне? У крестьянских сыновей это просто нагляднее. С наступлением оттепели в природе каждую весну, в сельских школах особенно, что-то начинает твориться с целыми классами - ученики, одурманенные запахами пробуждающейся земли, перестают слушать своих учителей и начинают слышать только зов природы, для которой их тела - лишь инструменты настраиваемого оркестра.