А вот рожала как — страшно вспомнить. На масленицу выпали холода, и как раз время пришло рожать. Господи, сказать никому нельзя: в доме-то у Петровича гости на праздник съехались, пива было наварено. И куда сунуться? Уползла к коровам во двор. Там и родила. Да ребеночка-то и заморозила. Боже ты мой… Человек жить наладился, а ему вон чего выпало. Да и сама-то оклемалась едва. А оклемалась — по судам затаскали. Говорят, специально парнишечку заморозила. Нагуляла, мол, так позор хотела прикрыть. Да чего там прикрыть, когда все видели, что брюхатая. Только от кого, и не знали. Слава богу, все обошлось. Судьи тоже ведь люди. Увидели, как убивается девка, на нищету покручинились — да и выпустили.
Выпустили, а и домой ехать нельзя: расспросы да спросы начнутся. Отец, чего доброго, и за полено возьмется, тяжелый был человек.
И к Василию Петровичу не сунешься. И там станут пытать, от кого да с кем. А уж это не их забота.
Пошла казачить на Николину гриву. Так Василий Петрович за четырнадцать верст прибежал. Все забыла: и судей и масленицу. Ну и бес…
Агриппина у него уже была худа, помирала. Да и умерла, так ненадолго руки мужику развязала: двенадцать лет пожили Павла с Василием, а на тринадцатый Агриппина его к себе позвала. Хоть бы детки остались, но не смогла Павла больше родить.
Конечно, не война бы проклятая, так Павла Ивановна, может, и второй раз успела выйти… А в войну женихи откуда? Да и после войны не лишка их было — и все нарасхват: помоложе Павлы остались бабы.
Так одна и кукует.
Чужого ребенка приласкаешь урывком, на чужого мужика глаз скосишь — да и сыта. Хватило времечка ей понять, как дорога семья. Хватило времечка разобраться, ради чего землю ногами топчешь. Ой, как хватило…
На других-то смотришь — и сердце ноет: не знают ведь этого, не понимают и понять не хотят. «У меня мужик худ…» — «У меня еще хуже…» Да ведь вас, ведьмы, самих хуже нет: счастье у вас в руках, а вы от него отказываетесь. Мужика упустить легко, а каково одной жить…
Кажись бы, воротись к Павле молодость — за любым мужиком ужилась бы, любого счастливым сделала бы и сама бы счастливой была. Как только не поймут этого девки?
Вот и Вера: слава богу, не шестнадцать годков. Пора подумать и о семье. Ну да Вера ладно. Потихонечку, полегонечку, а телега с места пойдет. Вере с Митькой-то подфартило. У этого из рук ничего не выпадет. Дом как полная чаша будет. Да войдут в любовь, так и помирать не захочется ни тому, ни другому. Вот как с Митькой-то.
Павла Ивановна провозилась всю ночь. И пить вставала — пересыхало в горле; и на часы-то смотрела бегала, подсвечивая спичкой; и думы-то все передумала, а заснуть не могла. Голова стала совсем худая, две рюмки выпила — и беспокойство на целую ночь.
К утру вот еще заломило в висках: бессонница ли, похмелье ли дали о себе знать.
Утром надо бы печь топить, а Павла Ивановна совсем разохалась. Старость не радость. Не дай бог доживать до таких годов.
— Ты чего, Ивановна, стонешь? — спросил Митька.
— Ой, Митя, всю головушку разломило. Ведь сколько раз себе говорила: уж раз нельзя пить, так не пей. Не вино, а зараза какая-то.
— Ну, вот видишь, — сказал Митька. — А мы-то, думаешь, мед пьем? И мы заразу.
Павла Ивановна слабо улыбнулась и махнула рукой: балаболка, мол, ты, балаболка и есть.
Вера стала растоплять печь. Слышно было, как занималась огнем береста, как Вера складывала на лопату дрова и сбрасывала их на пламя.
Другой бы какое дело до хозяйской заботы, а эта взялась. Ой, хорошая будет баба.
Митька выскочил из-под одеяла, присел три раза — называется, сделал зарядку — и стал одеваться.
— Ивановна, куда пальто у меня запрятала?
— Да, погоди, позавтракаешь.
— Нет, Ивановна, на Красавино надо бежать. Там Коля Ванечкин меня дожидается.
— Да умойся хоть…
Митька подошел к изголовью Ивановны, нагнулся и шепнул на ухо:
— Девки-то или не оближут? — и сам засмеялся.
Он отказался от завтрака, ссылаясь на плохой аппетит, попрощался, смущаясь, с Верой и уже у порога сказал:
— Я, Ивановна, на выходные приеду к тебе. Дров помогу пилить.
— Дров так дров, — сказала Ивановна, усмехаясь. — С Верой попилите.
Митька выскочил из избы. А Ивановна лежала и все улыбалась: «Ишь ты, на выходные приедет. И без подсказки сообразил». А потом вспомнила, как он на ухо шептал ей про девок, которые будут его облизывать, — вслух-то при Вере все-таки застеснялся — и тихонечко засмеялась. Это хорошо, когда парень стесняется.
Школа в Раменье была просторная. Когда ее строили, видно, не думали, что останется в ней всего-навсего девятнадцать учеников и что всех их собьют в один класс. Замах у строителей был на то, чтобы в любой день можно было открыть семилетку: четыре классные комнаты, пионерская, учительская да еще и директорский кабинет. Стоило выгородить в коридоре закуток, поставить парты в него, в директорский кабинет, в пионерскую комнату — и семилетка готова.
Теперь вот пустует все. На дверях лишь таблички остались: первый класс, второй, третий, четвертый. Приезжал недавно инспектор роно, походил по школе, поежился.
— Вы, — говорит, — хоть бы таблички сняли.