– Да… а на следующий день Квале должен был служить литургию. Саамы собрались у врат храма и призывали прихожан не ходить на службу.
– Из-за пастора? Неправильный пастор?
– Вот именно! И что сделал пастор? Велел запереть саамов в церковном сарае до конца службы, а потом написал донос фогту.
Он понемногу успокоился, сел за стол и, яростно дымя трубкой, начал писать воскресную проповедь. Ворчал про себя, что-то вычеркивал, что-то дописывал. Губы его непрерывно шевелились – я ясно видел, как он ищет нужные слова, заостряет и шлифует, как охотник заостряет и шлифует свои стрелы. Вид у него был такой, будто он уже стоит на кафедре и произносит пламенную проповедь.
Внезапно он прервался, посмотрел на меня и прочитал:
– «Благочестивые шлюхи и благородные воры, трезвые пьяницы и честные кабатчики, вы все, собравшиеся здесь, перед крестом Господним! Перед службой вы здесь же, на церковном холме, пили дьявольскую мочу – и, думаете, Господь не видит? Несчастные, неужели не замечаете вы, неужели настолько отупели и не чувствуете, как змеи порока извиваются в вашем теле, черные и блестящие, с раздвоенными языками…»
Я молча кивал после каждой фразы. Язык для учителя был не просто средством общения и понимания. Слова его впивались в душу, как железные дротики, они были инструментом, приспособлением, гвоздями, и с помощью этих гвоздей он рассчитывал сколотить лестницу, ведущую к вратам рая. Но и не только – его грозные слова, как занесенный нож мясника, заставляли грешников выбегать из церкви в корчах и блевать в сугроб. Он мог простыми, незамысловатыми фразами расколоть валун или, что еще труднее, обратить в горькие слезы дикарей.
Он заполнил лист, перевернул бумагу, но обратная сторона оказалась уже исписанной. Поискал на столе, нашел какую-то квитанцию и начал лихорадочно заполнять пустую сторону, стараясь не оставлять полей. Бумаги часто не хватало, привозили редко и нерегулярно, и стоила она не по чину дорого. Если бы я хотел что-то подарить учителю, непременно подарил бы бумагу. Положил бы рядом с чернильницей стопку чистой, ровно нарезанной бумаги. Бумаги, готовой принять в свои объятия его мысли.
Чернила сплошь и рядом тоже скверные, частенько просту приходится делать их самому из сажи или ржавчины, которую он сам и соскребал. Летом легче – летом он делал неплохие чернила из черники. Неужели король в Стокгольме не может послать ему готовую тинктуру?[12]
Но прост не жаловался. Доставал нож и чинил перо, придавая ему им самим изобретенную форму, позволяющую избежать налипших комков самодельных чернил и, разумеется, клякс.
Он опять встал. Посмотрел в окно на луг, резко повернулся и вышел, играя желваками. Его все время что-то выводило из себя. Главным образом – состояние общины. В приходе жизнь едва теплилась, люди жили под гнетом беспросветной бедности. Даже не бедности – нищеты. Воскресенье за воскресеньем вставал он на кафедру и пытался сеять семена духовного возрождения на этой бесплодной скале, что доводило его до исступления. А может, ему просто надоело проповедовать одним и тем же ойкающим тетушкам, то и дело впадающим в liikutuksia, религиозный транс, и со слезами на глазах вымаливающим искупление грехов. А между тем если и есть в приходе истинно набожные и почти безгрешные существа, то это именно они. Пробуждение замедлилось, огонь, зажженный простом в Каресуандо, потихоньку угасал. Охвативший прихожан жар немедленной благодати остывал на глазах.
Ни слова не говоря, пастор натянул сапоги. Я не знал, возьмет ли он меня с собой, но я-то всегда наготове. Продел руки в ремни рюкзака, взял старую ботанизирку, куда складывал растения для гербариев. Брита Кайса спросила, когда его ждать, но он только отмахнулся. Она начала было возражать – мол, сейчас разгар лета, в усадьбе полно дел, но он уже не слышал ее упреки. Взгляд, устремленный к горизонту, – прост уже не с нами. А когда он схватил свой посох, я понял: день будет долгим.
– Мне идти с вами? – осторожно спросил я.
Он молча кивнул.
Мы быстро прошли деревню. Люди занимались своими делами, но, завидев священника, отрывались от работы и кланялись. Он неохотно кивал в ответ, даже не столько неохотно, сколько, я бы сказал, отрицательно – ему не хотелось задерживаться и тратить время на пустую болтовню.
Прост немного успокоился, только когда мы миновали село и вышли на дорогу. Пару раз останавливался, изучая чем-то приглянувшиеся ему кусты ивняка. Осторожно трогал края листьев ракиты, даже достал лупу и с минуту рассматривал волоски. Но это так, по пути. Несколько раз мы отдыхали, если это можно называть отдыхом: пили воду и мазались дегтярной мазью от комаров. Я ни о чем не спрашивал, только на одной из таких остановок взял у него тяжелый рюкзак и взвалил на плечи. После этого он пошел еще быстрее.
Вскоре мы сошли с дороги и углубились в лес.