Ростом она была высока и стройна, как одинокий на вершине холма кипарис; царственно величавы были все ее движения; волосы, темно-коричневые с рыжеватым отливом, очень густы; цвет лица напоминал золотистую бледность Гостии на дне золотой Дароносицы; тихая улыбка тонких губ, с черною тенью усиков на верхней губе, была так обаятельна, что раз ее увидевший никогда уже не мог забыть; в темных глазах была бесконечная ясность; только иногда взор их становился вдруг почти невыносимо тяжелым, как у больных падучей или близких к ней, но это лишь на миг; взор опять яснел такою детскою ангельскою ясностью, что людям становилось от него легко на сердце и радостно. Главная же прелесть ее была в том, что мужественная сила сочеталась в ней с женственной нежностью, и все существо ее было насыщено тем, что люди наших дней называют грубо, но точно «зовом пола». По тому, как первый жизнеописатель ее, старый монах, о. Франческо де Рибера, описывает красоту ее, неумело, но тщательно, не забывая «трех маленьких родинок на левой щеке, придававших лицу ее особую прелесть», видно, что и он слышал этот зов.
Силу очарования своего хорошо знала и сама Тереза: «Чувствовала я всегда, как великую милость Божию, то, что всюду, где бы я ни была, мой вид был всем приятен». «В молодости мне говорили, что я хороша, и я этому верила».
«О, какая маленькая ножка!» — восхитился однажды кто-то из придворных ножкой Терезы.
«Смотрите же на нее хорошенько, кабаллеро, — вы больше ее никогда не увидите!» — ответила она, не краснея, и, с этого дня, шелковая туфелька на маленькой ножке ее заменилась грубым сельским лаптем.
Было ей уже лет за сорок, когда усердный, но неискусный живописец, кармелитский монах, Жуан де ла Мизерия, начал писать с нее портрет, а когда кончил, то, взглянув на него, она воскликнула горестно: «Да простит вам Бог, брат Жуан, что вы сделали меня таким уродом!» Значит, любила свою красоту и в сорок лет, так же как в детстве, «хотела нравиться людям».
Неудивительно, что все «искатели любовных приключений» слетались на нее как мухи на мед.
«Мало-помалу я начала увлекаться беседами с посещавшими обитель мирскими людьми… потому что зла никакого не видела я в этих беседах… Но, однажды, во время одной из них с новым посетителем… явился не плотским, а духовным очам моим Христос с таким строгим лицом, что ужас охватил меня, и я не хотела больше видеть того человека… Но диавол внушил мне… что мое видение было мнимое… К тому же многие настаивали, чтобы я не отказывала в свиданиях такому почетному гостю, и уверяли меня, что это не только не может повредить чести моей, а напротив, послужит ей на пользу, так что свидания эти возобновились, и другие — тоже. Все они отравляли душу мою в течение многих лет, но ни одно из них — так, как с тем человеком, потому что я была к нему очень привязана… Но как-то раз, во время беседы с ним, я увидела, — и не только я, — увидели это и другие, бывшие там, — что к нам подползает подобное огромной жабе, но быстрее, чем жаба, двигавшееся чудовище. Я не могла понять, откуда взялось, среди бела дня, такое невиданное животное, и не могла не почувствовать в этом таинственного предостережения».
Если главный грех ее, как думает она, есть «нечистая к твари любовь», то эта «предостерегающая» жаба — воплощение этого греха.
10
В 1538 году пришло известие о смерти на другом конце света, в Парагвае, любимого брата ее, Родриго, того самого, с которым в детстве мечтала она умереть за Христа в земле Мавров. А в 1544 году — ей было двадцать девять лет — тяжело заболел ее отец. «Я ухаживала за ним, но суета мирская так удалила меня от Бога в те дни, что я была больнее душой, чем он телом», — вспоминает Тереза. Три дня пролежал он в беспамятстве, но потом, придя в сознание… сохранил его до конца.
«Помните, дети мои, что все проходит», — говорил он, умирая. Эти простые и как будто обыкновенные слова будут иметь для Терезы, всю ее жизнь, необычайный и все решающий смысл.
«Отошел он так тихо, что этого никто не заметил, и лежал в гробу, как спящий ангел».
В 1546 году убит был в сражении под Иньяквито брат ее Антонио, тот самый, которого убедила она постричься и с которым бежала из отчего дома.
Эти три смерти — три для нее пробуждения от жизни, как от глубокого сна. «Жизнь для меня сновидение, в котором движутся призраки. Я знаю, что сплю и что, когда проснусь, все будет ничто, ser'a todo nada». Может быть, и теперь повторяла она, как в детстве, читая Жития Святых: «Рай или ад будет вечно, вечно, вечно!»
«В эти дни кто-то дал мне прочесть „Исповедь“ св. Августина. Я очень люблю его, потому что и он был таким же грешником, как я». — «Исповедь» открыла ей глаза на то, что происходило в ней самой: «Это моя же собственная жизнь, думала я, и, когда читала то место, где Августин вспоминает слова, услышанные им в саду: „Tolle, lege! tolle, lege!“ („Возьми, читай! Возьми, читай!“), мне казалось, что Господь говорит их мне самой… И долго я плакала, изнемогая от раскаяния».