– Ну-тка, коли так, мне-то и с заду осадить тебя гоже будет, царь-батюшка, волчье-то дело лихое, тварь греха не ведает, – и дерзит еще Иван бесстыже, не примиряется. Да токмо и кафтан, и зипун один черт с себя скидает, а царь сызнова зубоскалит, пихается в дух да изловчается переворотиться. Стает он по-скотски, а Иван рубахи евоные тяжелые вдругорядь задирает. Манят добро да влекут его в охотку ляжки мягкие, да и уд весь красный исподнизу торчит, и течет с него, а зад выставлен похотно – да сочный, смачный, кровь с молоком, волосьями нежными снутри поросший. Поедом кусает уста свои алые Иван, порты до подколен спуская да подол подымая, уд и так уж волглый на конце поещей слюною умащивая, да за ляжку дебелую прихватив, сует полюбовнику своему грязнокровому силом, до боли своея и евоныя.
Царь охает и бранится себе под тюркский нос, а и у Ивана самого дух занимается – пускай бы больно, токмо теснен да врасплох нежен оход царской, и всего теплее там снутре.
– Ой ли таковым побытом хотел, царь-батюшка? – но слаживает с собою Иван, чуть вспять подастся и оборотно до краев всаживает. – Блудить силком да по-скотски?
– Да коим побытом, Ваня? Хуя аз твого отведать хотел, вот те и весь побыт, – гогочет паскудно Роман Ростиславович, и глядит Иван, что разогрелся он поуже.
– И что, сладко тебе теперича, царь-батюшка? – ехидствует и зачинает утешать царя мелким песьим ладом.
– Слаще меду, – а царь завсе насмешничает да токмо поддает встречу.
И звенят червецы да алые яхонты на колыхающихся бармах, и персты в злате тискают наперник – сношает Иван царя свого, Романа Ростиславовича, со сладкого заду, мягкого да тесного, а тот все ебко вертится да подмахивает. И разъебается помалу, без усилья поуже уд срамной в края охода снует, как под тот уд выточенные, нежные, потные да рудяные. И ненасытного любодейства воспаляет се, царское полное тело, рукам и всецелым удам послушное покамест, и ебет Иван свого царя почасту да то и знай дрочит ещей тело евоное под рубахами с нежностию, и живот, и груди, и уды волглые. Но как Роман Ростиславович поуже стоном стонет, кусая наволоку, запыхавшийся напоследях Иван дрожит дрожмя и тишком спускает семя в зад евоный теплый. И вынимает не зараз, но как вынимает – так с уда течет, а ещей хочется ему и дрочиться, и нежиться.
Но теперича евоный черед переворотиться, а царь враз на него поверху валится, рубахи торопко задирает, уд враз промеж сомкнутых наскороту ляжек сует. Прильнет к Ивану свому, упершись руками во взголовье, да берет его в ляжки стройные и дрочится с им, как сношается с бабою, токмо заместо бабьей манды мокрой – теплое межножье мужицкое под мошной, и конец-то не в нутро склизлое упирается, а в перину мягкую. Да нешто и перина худа, али Иван евоный за пояс берет, палесом рубахи держа, воеже в смешении ихнем не терлись, и влечет к себе бойко да дрочиться пособляет, да рубахи ворот расхристанный ещей заворачивает, мол, бери, для зубьев твоих забава. И грызет его царь, его грудь белую кипучую, его сосцы нежные, что девкины, и от укусов евоных по груди Ивана жарынь злая расходится, а Роман Ростиславович до рыку зверьего токмо об его трется и скоро течет семенем царским меж ляжек, и унимается зараз.
Склоняет взор Иван, покамест царь-батюшка на сторону валится да подолом вышитым уды утирает, глядит на соромные меты алые от зубьев евоных, на стегна свое, снутри от семени скверного мокрые, и подымается в свой черед утереться да порты надеть. Но схватывает пясть евоную мучительно царь и держит шибко.
– Не уйдешь, Иван, и не увертывайся, – нетерпимо молвит, но глядит Иван откликом равнодушным в очи кипенные окаянные – и пясть выдергивает прот охвата, и остаются на ей дерябины от когтей царских, як кошкины. Стает Иван, порты поддержав, ступает к рушнику, обтирает стегны свое тем, чем царь сусалы обчищает, убирается да облачается в зипун сброшенный вдругорядь – и ворочается на постели.
Но поостывает царь поуже, уясняет, что не скользнет Иван в двери, не скроется, не открестится – и валяется ублаженно, и тешится.
– Бесчестишь царя свого, Ваня. Глянь, пояс-то распустил вконец, – балует с ленцой, а и впрямь узляк разошелся ради проказ полюбовничьих. – Опояшь мя сызнова теперича, Ванят, а то робею аз тебя, а ну как, того гляди, волком оборотишься, а у мя и заступы несть пред тобою. Ежели крест Господень токмо, да нешто обережет он мя, – зубья скалит, святотатствует, да токмо заправду не обережет крест святой на грудях косматых да расхристанных душу евоную черную. А и оберегать неча – не страшится царь ни аза – ни человека, ни зверя, – токмо потешается.
Одначе Иван хладнодушно на постель садится, пояс парчовый во персты берет да узляки пригожие на ем вяжет. Оскаляется царь, взирает очами кипенными, да токмо Иван и не глядит на него. Вспомянулась ему думка шальная, о сестришне своея, Сусаннушке, коею он тем же побытом пояском опоясывал, а она все кособочилась. “Суженый мой ряженый мя опояшет, а не ты, бастрюкский сын”, – молвила.