– До чего противна его игра в патриотизм!
– Нашелся русский из Ганновера! – не удержались, снова перебили Кайсарова офицеры.
– Беннигсен предлагал оставить один корпус на Можайской дороге, – продолжал рассказывать Кайсаров, – а все остальные войска перевести на левое крыло. Тогда Остерман спросил у Беннигсена: «А вы ручаетесь за успех сражения?» Беннигсен только облизнул губы, это у него привычка: если чем-нибудь недоволен, обязательно облизывается. «Слишком большие требования предъявляете, генерал Остерман, – ответил он. – Ручательством в победе должны служить храбрость и искусство генералов!» Тут не выдержал Барклай. Трясется в лихорадке, а говорит Беннигсену: «Ежели вы намеревались действовать наступательно, то следовало бы распорядиться заблаговременно! Утром, когда я говорил с вами, еще было для этого время, а теперь, говорит, уже поздно! Наши войска храбро бьются на месте, но не умеют маневрировать на поле боя!»
– Ох, не любят же они друг друга!
– Еще бы – Беннигсен столько делал пакостей этому порядочному человеку! Вспомни, как он науськивал на Барклая всех этих подленьких вольцогенов!
– Старая хлеб-соль не забывается!
– Постойте, господа, довольно вам! Пусть полковник Кайсаров продолжает!
– Беннигсена тонко поддел Михаил Илларионович. Он, поддержав мнение Барклая, как бы вскользь сказал: «У нас, – говорит, – есть прекрасный пример несвоевременного наступления – сражение при Фридланде». То есть напомнил Беннигсену: «Ты же сам тогда за такие действия был жестоко побит Наполеоном!»
– Ловко он его; вежливо поддел.
– Михаил Илларионович как пчела: в нем и мед и жало!
– Поделом Беннигсену!
– А что говорил Раевский?
– Раевский был за отступление. Он сказал: «Сохранить армию, оставить столицу без боя. Я говорю как солдат, а не дипломат: надо отступать!» И привел какой-то красивый стих: как-то «Россия не в Москве, а среди своих сыновей…»
– Это Озеров.
вспомнил какой-то офицер, любитель русской словесности.
– Вот, вот, этот стих, верно! – виновато улыбнулся Кайсаров,
– Паисий Сергеевич, а кто же кроме Беннигсена был за то, чтобы драться? – спросили из толпы.
– Дохтуров.
– Дмитрий Сергеевич такой!
– Коновницын, – перечислял Кайсаров.
– Петру Петровичу бой – разлюбезное дело!
– И Уваров.
– Уваров? Это он по всегдашней глупости. «Жё сир» в военном деле ничего не смыслит, – смеялись в толпе.
– А толстяк Багговут?
– Карл Федорович – за отступление.
– И как же Михаил Илларионович свел все споры и мнения воедино?
– Михаил Илларионович терпеливо выслушал всех, а потом встал и сказал: «Господа, я вижу, что мне придется платиться за все. Я жертвую собой для блага отечества. Как главнокомандующий – приказываю: отступать!» – закончил рассказ Кайсаров.
Толпа на мгновение затихла: снова все почувствовали весь трагизм положения.
– Да, нелегко Михаилу Илларионовичу было решиться на такой шаг! – вырвалось у кого-то.
И все невольно глянули на окна дома Фроловых: Кутузов сидел у стола, все так же обхватив руками свою седую голову.
III
Голова моя была разрозненная библиотека, в которой никто не мог добиться толку.
Московский генерал-губернатор, или, как он официально именовался, «главнокомандующий», самоуверенный хвастун и беззастенчивый враль Ростопчин, считал себя неотразимо остроумным человеком и оригинальным писателем. С первых дней войны он стал писать для народа специальные «афишки»: хотел объяснить происходящие события. Этот великосветский барин, дома говоривший только по-французски, писал «афишки» мнимонародным, ерническим языком раешника с плоскими каламбурами и дешевыми рифмами. Не знавший народа, Ростопчин наивно думал, что своими балаганными зазываниями привлечет к себе внимание москвичей. Дворянство коробили эти просторечные, глупые выверты «афишек», этот «низкий штиль»; кроме того, дворянство хорошо знало цену словам своего взбалмошного главнокомандующего. Простой же народ по малой грамотности вообще не очень читал «афишки», а читавшие их сразу раскусили неискреннюю и неумную затею. И как все время ни старался Ростопчин убедить москвичей в том, что Первопрестольной не угрожает никакая опасность (он писал так, обращаясь к Наполеону: «Не токмо што Ивана Великого, да и Поклонной во сне не увидишь»), но каждый день из Москвы уезжали в разные стороны сотни семейств. Разрешение на выезд Ростопчин давал только господам – дворянству и купечеству. Простой народ негодовал.
В Москве стало очень туго с транспортом. Когда увозили в Казань женские учебные заведения, находившиеся под ведомством вдовствующей императрицы Марии Федоровны, то для «благородных девиц» не оказалось карет; пришлось перевозить институток в простых телегах. Огорченная Мария Федоровна писала почетному опекуну института поэту Нелединскому-Мелецкому: