«Проклятые волонтеры, самый проклятый — Дама, словно мне равный. Хоть бы и князь. Титул предков ничто, коли не доблестью заработан… (коли не в нашей службе, с радостью уступлю место Нассау-иностранцу, а иначе ни за что, хоть бы даже и в одном был со мною чине. Пусть бы даже был он Герцогом и Пэром Франции, ни ему не уступлю, ни Ангальту, ни другим, ежели будут со мною в одной службе). Сопливец Дама… возомнил, что он мне равен, подходит и кричит мне: "Сударь!"… Берется в полный голос распоряжаться, русские слышат язык французский словно от играющего свою роль актера, а меж тем я, командующий, ни на мгновение ни единого слова, кроме его приказов, услышать не могу. Я в бешенство пришел… принужден был команды давать чрез младших чинов и потому Фишера [батальон] упустил, который дошел уже до края бездны, а как достал я его, он уже был там. Другой, повежливее Дама, привязался ко мне, представлялся будто на обеде, из виду меня не терял (говорю Вам, пусть Князь о сем думает, как хочет, я же всё сие видел. В другой раз, коли так придется, выгоню их, да и наших, кнутом, ибо за исход боя я отвечаю, а ежели им угодно, так я их саблей). Есть способ от пуль укрыться. Слева от меня был один, но честный человек. Я поворачиваю круто вправо, воспитанный волонтер предо мной. Вдруг левый повод у меня хватает, моя лошадь еще на пядь — и конец. Хотел бы я, чтобы Вы о нем разузнали. Коли останусь жив, буду у Князя. Я русский, не потерплю, чтоб меня теснили эти господа… Боюсь, рана моя чрез месяц заживет, а за три недели — скажу спасибо…
У меня 27[-го] артиллерии не было. Она была в резервном корпусе… Последние слова мои (перед ранением. — В. Л.) были касательно того, чтоб другой баталион позвать, а 1-й притянуть… Но вы знаете, у меня всегда ординарцев мало… Даже для повторных приказов не хватало. Субординация! Стыдно мне говорить о сем. Разве не я громче всех кричал против неподчинения? Хватит… да, истинная правда: я ведь не разбираюсь в пехоте, я там и недели подряд не служил во всю жизнь, которая вот-вот кончится, а до того пребуду при Князе, ежели только сам он меня не откомандирует».
«Нет, — решительно возражает Суворов в ответ на хвастовство Нассау, приписавшего себе одному успехи на лимане. — Лавры 18 июня — мои, а Нассау только фитиль поджег; а скажу и более — неблагодарный он!»
Его упреки в адрес бесцеремонных иноземцев справедливы. Как пример грубейшего нарушения субординации, приводит Суворов поведение полковника Дама, отдававшего приказы в присутствии генерал-аншефа. Законное подозрение вызывает «вежливый иностранец», хватающий во время боя поводья суворовской лошади и подставляющий генерала под турецкие пули. Нассау назойливо предлагал немедленно штурмовать крепость. Джонс не мог пресечь сообщение Очакова с флотом, который постоянно подбрасывал в крепость подкрепления.
Сущность американца была ясна и Потемкину. «Сей человек неспособен к начальству: медлен, неретив, а может быть, и боится турков, — писал он 17 октября императрице. — Притом душу имеет черную. Я не могу ему поверить никакого предприятия. Не зделает он чести Вашему флагу. Может быть, для корысти он отваживался, но многими судами никогда не командовал. Он нов в сем деле, команду всю запустил, ничему нет толку: не знавши языка, ни приказать, ни выслушать не может… В презрении у всех офицеров. Я в сей крайности решился ему объявить, что Вы изволите его требовать в Петербург».
Пока главнокомандующий, занятый осадными работами и тайными переговорами с турками о сдаче крепости, еще только собирался очистить армию и флот от иностранцев, ему пришлось для поддержания дисциплины сделать замечание своему любимцу. Привыкший к постоянной поддержке Потемкина Александр Васильевич болезненно пережил и саму неудачу, и выговор.
Создавая легенду об очаковской размолвке, Полевой крайне тенденциозно использовал несколько писем Суворова Потемкину, появившихся в печати в самом начале XIX века. «Не думал я, чтоб гнев Вашей Светлости толь далеко простирался; во всякое время я его старался моим простодушием утолять, — писал Суворов 8 августа 1788 года. — Невинность не терпит оправданиев, всякий имеет свою систему, так и по службе, я имею и мою; мне не переродиться, и поздно. Светлейший Князь! успокойте остатки моих дней, шея моя не оцараплена, чувствую сквозную рану, и она не пряма, корпус изломан, так не длинные те дни. Я християнин, имейте человеколюбие. Коли Вы не можете победить Вашу немилость, удалите меня от себя, на что Вам сносить от меня малейшее безпокойство. Есть мне служба в других местах по моей практике, по моей степени; но милости Ваши, где б я ни был, везде помнить буду. В неисправности моей готов стать пред престол Божий».