Правда, оставался еще Казимир Пулавский, устремившийся в Литву. Суворов нагнал старосту жезуленицкого юго-восточнее Люблина, у крепости Замостье, рано утром 22 мая. Пулавский пытался захватить крепость с ходу, но вошел лишь в форштадт. Не давая противнику опомниться, русский генерал направил туда пехотную колонну с егерями, чтобы расчистить путь кавалерии. Конфедераты подожгли предместье, но пехота уже открыла дорогу карабинерам, которые врубились в левое крыло поляков. Пулавский начал отступать через болото по длинному мосту, разрушив его за собой. Замешкавшись при починке моста, русские энергично его преследовали. Суворов понимал, что, отступая к Люблину, Пулавский попадет в сети русских постов, и отжимал польский арьергард все дальше к северо-западу, пока в короткой схватке не разгромил его.
Генерал-майор приказал привести пленного командира арьергарда. Толстый, с выпученными глазами и уныло опущенными длинными усами ротмистр в красном кафтане, синих штанах и с серебряной портупеей с опаскою глядел на знаменитого генерала. Тот выглядел так странно, словно не состоял в регулярстве, а предводительствовал вольной гайдамацкою дружиной. На лесной полянке прямо на траву была брошена солдатская васильковая епанча, устроившись на которой Суворов быстро черпал деревянной ложкой из котелка горячую кашу. Он был в нательной рубахе, холщовых штанах, босиком.
— Пан разумеет по-французски? — отдав котелок лысеющему рыжеватому денщику, осведомился на скверном польском языке необыкновенный генерал.
— Пан — шляхтич! — с гордостью, которая не вязалась с его расстроенной физиономией, ответил ротмистр. — А для шляхетства французский язык что польский...
— Далеко ли господин маршалок Пулавский? — вскинул Суворов на пленного голубые проницательные глаза.
Ротмистр запыхтел, покрутил головой, буркнув: «Мы свое дело сделали...», и вдруг решительно сказал:
— Очень далеко — под стенами Ландскроны! Суворов вскочил.
— Пока мы отступали к Люблину, он с главными силами обошел войско ясновельможного пана, вывел отряд в тыл русским, на прежнюю дорогу, и ушел за Краков. — Ротмистр замолчал, поглядывая на Суворова.
— Ай да Пулавский... — с расстановкой проговорил, Суворов. — Ай да хитрец... — Досада, сожаление, восхищение сменились на его подвижном, морщинистом лице. — Молодец! Браво, Пулавский! — Генерал уже хлопал в ладоши. — Обманул меня, и как ловко. — Он обернулся к штабной палатке: — Поручик Борисов!.. Выдай, братец, господину ротмистру пропуск до Ландскроны да распорядись привести ему из нашей добычи самого доброго коня...
Ротмистр еще ничего не понимал и только пучил глаза.
— Ефим! — кричал уже генерал денщику, нетерпеливо притопывая ногой. — Неси-ка сюда мою табакерку фарфоровую!.. Вот, господин ротмистр, передашь ее в собственные руки маршалку Пулавскому... Она у меня любимая... Ну да его искусство большего стоит.
Когда ротмистр выезжал из русского лагеря, кончики его усов как-то сами собой поднялись и теперь лихо топорщились. Впрочем, вполне возможно, что он незаметно подкрутил усы, садясь на лошадь.
После полного крушения планов Дюмурье конфедераты могли рассчитывать только на литовского великого гетмана Огинского. Талантливый композитор, музыкант, писатель, инженер, Огинский не обладал только одним даром: военачальника, полководца. Как гетман, то есть главнокомандующий вооруженными силами, он пользовался огромным влиянием, имел свое собственное войско. Огинский долго колебался. Он не начал боевых действий даже тогда, когда это было всего опаснее для русских, — одновременно с Дюмурье. С трех-четырех тысячным войском гетман выжидал благоприятного стечения обстоятельств. Назначенный в 1771 году русским послом в Варшаве Каспар Салдерн и генерал-поручик Веймарн с тревогою следили за его действиями; для контроля над ним был отряжен батальон под командованием полковника Албычева.
Между тем Верховный совет конфедерации поручил подлясскому маршалку Коссаковскому пройти в Литву и побудить гетмана к открытому вооруженному выступлению. Рейд его ускорил развитие событий. Всюду, где проходил Коссаковский, начиналось глухое брожение: казалось, на северо-востоке Польши назревает гроза.
Станислав Понятовский и Салдерн всячески старались удержать Огинского от выступления, однако подстрекательская политика Версаля, сильный нажим сторонников конфедерации, а также требование русских дать в категорической форме ответ, «за или против кого он содержит войска», побудили наконец Огинского сделать выбор. В ночь на 30 августа он предательски напал на батальон Албычева; сам полковник погиб, а его солдаты были захвачены в плен. Направившись в Пинск, Огинский издал манифест о своем присоединении к конфедерации.