— Здесь, видите ли, композиция разбита, центр взорван. Здесь при первом взгляде та же тревога, как на незнакомой громадной площади, с которой еще не знаешь, как себя связать. Но поймите главное: этот художник уже не хочет давать картинную плоскость в прежнем смысле по той простой причине, что его картинная плоскость —
— Ну что же, — сказал юноша. — Прежде всего, здоровенные яблоки. Определенно антоновка. Уж куда ни глянь — об их яркости помнишь.
— Как раз то, что нужно, — восхитился автор. — Об яркости этого желтого цвета помнишь. Но это в музыке — тон, в литературе — ритм. Есть, есть. Не правда ли, ни красные, ни синие пятна рубах парней и юбок баб, разбросанных по картине, как васильки, и во ржи алый мак этой звонкости желтого не убивают? Обратите внимание, поскольку картина может быть передана словом. Это именно полдень. Это не символическое, а реальное, но еще мало знакомое зрение. Это когда жизнь предстанет вдруг, во всем ее обхвате.
— Что-то даже много нагорожено. И все сразу — и родился, и помер, и мать дите кормит…
— Великолепно, именно все сразу. Но это же не искусственная наивность, это уже вовсе не стиль, это, пожалуй, сам Эйнштейн…
На большом полотне дорога перехвачена холмами. Выбегая из-за холмов, она расширяется в треугольную площадку. На площадке несут в синем гробу хозяина. Выше женщины, внизу — мать с ребенком, кто-то спящий, он и она с ведрами. Вы понимаете — полдень. Все под солнцем. Жизнь каждого сгармонизована с жизнью земли — с лужайками, кустами, далями синей реки, желтизною песков. Хотя неба здесь нет, но небо чувствуешь над головой, беспредельным, как и горизонты, потому что все ощущается как происходящее на пространстве сферическом…
— Вы только вовлекаетесь в замысел художника, — приставал автор к юноше, — и вы не можете не быть взволнованы космической непрерывностью жизни, стирающей самый смысл слова «время». Ну, поняли вы что-нибудь?
— Что я, не русский? — сказал, тоскуя, юноша. — Только зачем это вы тычете в синее, а зовете зеленым, и наоборот?
Автор проверил юношу и воскликнул в свою очередь:
— Нет! Это вы наоборот… это вы.
Бедный умученный автором юноша был дальтонист.
Гармония соотношений, художником данная, на него влиять не могла. И, не охваченный тем, что привносило в картину искусство, он в картине Рубенса увидал голый факт, в картине «Полдень» — одну антоновку…
Автор еще раз проверил картину «Полдень» в самом центре Пиренеев, у так называемого цирка Гаварни.
Это плоскогорье у самой вершины снежных хребтов. Его обступили восходящим амфитеатром грандиозные скалы-террасы. Неподалеку, в вечных льдах, брешь, как вырезанный в камне громадный зубец. По легенде, Роланд здесь ударил мечом, чтоб разбить его, но не отдавать неверным. Из ледников Гаварни могучей струей вниз падает пышный водопад. Он, дважды ударяясь о скалы, наконец прыгает в бездну уже не водной струей, а как если бы великан из гигантского пульверизатора его выдул нежным вуалем из искр, не колеблемым ветром и преломляющим радугу. Из вечных льдов Пиренеев течет бурный Гав. Как на картине Айвазовского, у него вымышленный колорит зелено-бирюзовой голубизны и прозрачность стекла. И камни. Вокруг каждого ткет бурливый поток белую пряжу. Вода, подмывая деревья, то растекается сеткою мелких ручьев, то собирается в полноводный студеный канал цвета темного изумруда.
Восходят из долины к террасам англичане, аббаты, экскурсии и ослы. Все существует, не скрытое горизонтами, и кажется построенным, как «Полдень», в бесперспективном китайском письме.
Ослы коварно шагают по самому краю, то и дело впадая в недвижное безразличие. Ослов мальчики тянут за хвост. Они кричат и идут. На ослах, в особом седле ящиком, сидят грузно испанки, а испанцы со свистулькой в кулаке идут по камням напрямик, к одинокой горе, чтобы высвистать узкохвостую птичку Тото.
Мы шли за одним из испанцев, все не теряя из поля зрения ослов, людей, водопад и Гав, и перед собой увидели горы: Пик-дю-Миди, Эстазу, Марборе… Одна — розовая между прочих лиловых, в очень странных извивах, сказать, змеи-гиганты, сползая с вершины к подножью, оттиснула навеки свои очертания на камнях.
Еще одиночка гора. Под ней белой пеной взбесился ручей. Голубейший ручей и узенький месяц, турецкий. Здесь, на лужайке из одних желтых цветов, хороши были бы игры златорогих оленей. Здесь отдохнул бы несчастный французский поэт, написавший о том, как он хотел не мыслить, не чувствовать, пожить просто, как скот, в стране желтой, без грубой яркой зелени.
Здесь остановились и мы. Испанец — с глиняной свистулькой в руках. Среди безмолвия гор он нежнейше высвистнул такт и замер. Безмолвие. Испанец опять и опять. И вдруг из кустарника повторил кто-то в точности. Подождал и прибавил еще такт от себя: фью, фью… фью.
— Тото, — прошептал нам испанец, — Тото!