Гелиодора имела привычку выбалтывать все, что думает, и своих мыслей от Евлашевского не таила, пыталась даже вызвать его на откровенный разговор, не щадила резких слов, но «отец» молчал.
Заботы провели морщины на его челе, он, по-видимому, страдал, однако говорить об этом не хотел.
Друзья и ученики были обеспокоены его душевным состоянием.
Казалось, он вдруг усомнился в себе. Самая яростная полемика по наиболее животрепещущим вопросам, которые прежде так трогали его и побуждали к бурным словесным эскападам, теперь оставляла его безучастным.
Он мрачно шагал по комнате, лишь изредка вставляя словечко, чтобы отвязаться от назойливых спорщиков. Несколько раз вечером его не заставали дома и не знали, где найти.
Обо всем этом знал и мог рассказать лишь один Ефрем Васильев; считая своим долгом следить за всеми на свете, он видел, как однажды под вечер Евлашевский важным шагом, но при этом стараясь, чтобы его не заметили, прошествовал в его дом и сразу поднялся наверх, к дверям той никому не знакомой жилицы.
Тут, словно колеблясь, входить ему или нет, он простоял довольно долго, но наконец набрался храбрости и прошел прямо в гостиную, где сидела эта особа, набеленная и нарумяненная.
Было еще светло, в окнах ярко сиял закат.
Когда Евлашевский вошел, хозяйка подняла на него глаза. Тот, опустив руки и ничего не говоря, встал перед ней и сверлил ее взглядом.
Вначале она с удивлением тоже смотрела на него, затем смутилась, затрепыхалась, а под конец, крикнув: «Аннушка! Выручай!» — упала в обморок.
На крик прибежала старая служанка, всплеснула руками и заголосила. Евлашевский не сдвинулся с места.
За старой служанкой с криком прибежала молодая… Вдвоем они стали приводить в чувство свою госпожу, которая несколько раз приходила в себя, но, как только видела Евлашевского, закрывала глаза руками и вновь теряла сознание.
Это продолжалось не менее получаса, но Евлашевский не сдавался; служанки тщетно силились выпроводить его, — он отвечал им, что должен поговорить с Евдоксией Филипповной. Наконец та успокоилась, хотя еще продолжала плакать и судорожно всхлипывать.
Аннушка и ее товарка вышли — она сама дала им знак оставить ее одну, — но, видимо, для ее же безопасности подслушивали под дверью, так как позже вся эта сцена получила широкую огласку, и даже о ней на другое утро узнал что-то Васильев, но ни одной живой душе ничего ее сказал, только стал косо поглядывать на Евлашевского и при виде его кривил губы.
После ухода служанок Евлашевский еще долго не мог начать разговор, потому что Евдоксия, как только поднимала на него глаза, тотчас же закрывала лицо руками и заходилась в плаче.
Он ждал.
— Ну, так как же, Евдошка, — проговорил он наконец, — ты что, знать меня не хочешь?
Ответом было рыдание.
В конце концов женщина простонала, давясь слезами:
— Я вас не знаю! Не знаю! Так же, как вы меня не знали! Ни знать, ни ведать о вас не хочу!..
— Так это я виноват? — прервал ее Евлашевский.
— А кто же? Кто? — чуть слышно прошептала женщина и снова расплакалась.
Евлашевский не отступал.
— Напрасно будешь ты отпираться от меня, — начал он медленно, видя, что слез и рыданий не переждешь, — напрасно, Евдошка, правда все равно обнаружится. Ты была моей женой и не мне судить, кто из нас виноват — ты ли, я ли или мы оба, но вот что из этого вышло. Сколько лет прошло, Евдошка, а я как был нищим, так им и остался, а ты стала дамой. Я не женился, о тебе помнил, а ты вот жила с другим. По какому праву? Ты была моей женой и не переставала ею быть.
— Нет, нет! — стала кричать женщина. — Пусть бог нас рассудит, пусть люди рассудят — я невинна. Мне от тебя ничего не надо, и ты тоже ничего от меня не требуй, как бросил меня когда-то, так пусть и останется вовеки.
— Эй, эй! — холодно остановил ее Евлашевский. — Напрасно ты это, так быть не может. Ты была моей и должна остаться моей. Я уж не спрашиваю, что там с тобой происходило, но теперь сама судьба привела тебя сюда… Так что напрасно сопротивляешься, ты уже не выскользнешь у меня из рук.
Тут Евдоксия Филипповна, продолжая рыдать, в отчаянии сорвалась со стула и, сжав кулаки, подбежала к Евлашевскому, который упорно стоял на одном месте.
— Будь что будет! Пусть меня забирают и распинают, пусть меня бичуют и казнят, пусть сажают в тюрьму, я не хочу тебя знать и не буду…
— Посмотрим! — холодно отозвался на эти слова Евлашевский.
— О, я знаю! — кричала женщина, ломая руки, — приди я как ушла, в одной рубашке, без копейки за душой, ты бы меня и знать не знал и помнить не помнил! Ты на мое добро заришься! Я-то тебя знаю! Ух и опротивел ты мне, черт проклятый! Как вспомню свою жизнь, молодость свою и все, что привелось от тебя перетерпеть, так хоть сейчас готова в Днепр броситься, все лучше, чем снова начать ту муку.
Евлашевский не оправдывался, только шевелил губами, пожимал плечами и ждал, когда уймется буря. Женщина не переставала заливаться слезами.