— Молодец, Робя. Я всегда это тебе прямо говорил, силен ты. Хочешь анекдот?
— Валяй, — напыжившись, кивнул Лисицыну Жуков.
— В одном КПЗ беспризорника одного приручили. Надо было заставить его съесть ложку горчицы. Беспризорник голодный, зараза, а горчицу не жрет. Один старшина пасть ему расщеперил и ложку силой туда. Съел.
— Во-во, видишь, — обрадовался Жуков.
— А второй старшина по шерстке этого беспризорника, по шерстке. Добровольно съел горчицу беспризорник.
— Это, наверно, ты был старшиной, — осклабился Жуков. — Значит, ты и пойдешь у духа просить закурить.
— Не пойду, Робя... Я карцера боюсь. Я там ой сколь раз был и клятву дал: больше не попадать в карцер.
— Так мы же на воле будем, мы ж гулять будем, — заволновался Жуков. — А какие на воле карцеры? Не встречал я на воле карцеров... Я в карцер тоже не хочу.
— Вот и молодец ты, Жуков. Я всегда тебе прямо говорил: голова ты. Это же надо придумать, ты слышишь, Монах? Во дает! Сам, Робя, придумал?
— Сам, а что?.. Что я придумал?
— Не, Монах, ты погляди на него. Сам говорит: будем примерными. Будем со всеми дружить, никого не будем обижать. Всюду первые — и на подъеме, и на зарядке, и на уроках...
— Про уроки я вроде не говорил, — остановил Жуков Лисицына. — Чтобы я, Робя Жуков, да на уроки! Я шестерку с девяткой путаю. На картах разбираюсь, где что, а чтобы в тетрадях... Не, не говорил я про уроки.
— Говорил, говорил, Робя, вот и Монах слышал. Слышал, Монах?
— Ага, — кивнул Андрей, хотя и не понял, куда клонит и чего от него хочет Лисицын. Но он уже верил ему, хотел верить, потому что больше верить тут было некому.
— Вот и договорились, — совсем развеселился Лисицын. — На уроке ты, Робя, садишься рядом с Монахом. Он хоть и Монах, но шестерку с девяткой не путает. А ты, Робя, копируй у него, хорошо только копируй, ответственно. И порядочек будет, тип-топ. Монах любит тебя, я люблю Монаха. А вы оба любите меня. А все трое мы — одна шайка-лейка. И вместе надо быть. Клянемся!
И на этом слове Лисицын зубами до крови рванул свою правую руку.
До крови прокусили себе руки и Жуков с Андреем. Лисицын промокнул их и свою кровь белым платочком и спрятал его за пазуху. И если до этого у Андрея были кое-какие сомнения, правильно ли он выбрал друзей, там ли он их ищет, то тут эти сомнения окончательно отпали. Все трое накрепко были связаны клятвой и кровью.
И сразу вроде бы посветлело в зале, задышалось легче, выше стали потолки. Не так уже манило за окно, на улицу. Хорошие парни Лисицын с Жуковым. Да разве может быть плохим Жуков, когда у него такие кулаки, деловые кулаки. Раз-два и фингал обеспечен. И глаза у Жукова добрые-добрые. Как у пастуха с их улицы, Дзынгаля, которого всю жизнь мучил и мучает вопрос: почему это коровы едят траву, а люди не могут? А хорошо было бы, когда бы люди ели траву. Травы ведь так много. Но люди не научились есть траву, потому что зимой она под снегом. И Дзынгаль все время жалел, что зимой трава под снегом. И обида на зиму все время была у него в глазах.
Доброта и обида и в глазах Жукова. Это ничего, что они у него маленькие. Вот Лисицыну нужен большой глаз, потому что он у него один, и там гораздо больше есть всего, чем у Жукова. И людям трудно схватить в нем все сразу. А ко всему лицо у него маленькое-маленькое и обгорелое, и на нем трудно что-либо прочесть. Трудно увидеть, что за этим обгорелым лицом такое хорошее сердце.
Трудно сердце у человека разглядеть. Все у него на виду: злость минутная, как в зеркале, и слеза минутная — налицо, и раны открыты. А сердце — в броне. У хороших людей, говорят, иной раз сердце, как панцирем, известкой покрывается. Хорошее сердце. Но попробуй расковыряй эту известку, доберись до него. Найти там место, в котором любовь к тебе окаменела, к таким, как ты, бездомным и безродным. И промашки не дай. Не обманись, не перепутай любовь и боль с сочувствием и болькой, что только на миг, пока ты на глазах.
Надо искать, надо стучаться в каждое сердце — где-нибудь да откроют. Не может быть, чтобы не открыли. Тыщи увечных и сирых выплюнула из своей пасти война. Но живут они, чьим-то сердцем живы. Тянет оно их, из последнего, а бьется. И за его, за Андреево, сердце бьется. Прислушиваться только надо, приглядываться.
Неспокойно на душе у Андрея, он знает: если уж пришел ответ на запрос и выяснилась его ложь с адресом, фамилией и всем прочим, от него не отстанут, пока он не скажет правду или не сплетет правдоподобную историю — почему врал, кто он и откуда есть. Правды Андрей говорить не хотел: сейчас надо переждать, выиграть время, чтобы при первой же возможности сбежать. Но и врать уже было трудно. Первый раз легко, лихо даже было врать, а сейчас...