— А я думал... — сказал Летечка и замолчал. Не хотелось ему говорить, что он думал. Он все еще не принимал эту вдруг объявившуюся перед ним бабу Зосю. Та, придуманная, была дороже. За той была тайна, а за этой ничего. И еще день назад Колька ей все это и высказал бы, тем более что ему и вчера уже все было можно. Но сегодня, сейчас не мог. И не потому, что баба Зося когда-то сповивала и доглядала его. В детдоме их вон сто с лишним человек, и за каждым ходят, каждого доглядают. Обязаны, должны. Но баба Зося ждала от него каких-то других, непривычных слов. А их у Летечки не было, и он ничего не стал говорить. Пусть уж баба Зося не знает, что о ней напридумывали детдомовцы. Пусть она лишь для него будет бабой Зосей, а для всех останется пани Ядвисей. Так будет лучше и ей, и им. Он никому ничего не скажет.
— И я думала... — сказала баба Зося, так ничего и не дождавшись от Летечки.
— О чем, баба Зося? О ком? — Летечка все еще надеялся, одним своим словом баба Зося могла все еще перевернуть, переиначить.
— Обрадовать я тебя хотела, — вздохнула баба Зося. — Да вот и в голову не возьму, что бы тебе рассказать веселое. Выпускники наши детдомовские приехали. Студенты...
Приезду студентов Летечка не очень обрадовался. Но его тронуло желание бабы Зоей доставить ему радость. И Летечка лихорадочно прикидывал, чем же отплатить ей, чем же порадовать ее.
— А помнишь, баба Зося, курган, — неожиданно для себя начал он.
— Там немцы евреев стреляли, у этого кургана и схоронили их...
— Нет, нет, — сказал Летечка. Рушилась еще одна тайна, разбивался обжитой и добрый мир, который он и другие детдомовцы создали и приспособили для себя. Допустить такого Летечка не мог, и он бросился на защиту этого мира, отстаивая его, принялся убежденно, откровенно врать: — Ничего ты не знаешь, баба Зося. Курган тот древний, и я раскапывал его. Когда ты спала, мы с Козелом и Стасем взяли пожарные лопаты и пошли к кургану...
Это была совсем уже беспардонная ложь. Колька сам себя поймал на этой лжи. Пожарный инструмент всегда был под замком, и лопата там была всего лишь одна. Но остановиться Летечка уже не мог, продолжал нагромождать одну нелепицу на другую.
— На дровосеке разыскали топор и сбили замок, взяли лопаты и пошли.
Баба Зося помалкивала.
— Ты что, не веришь мне, баба Зося?
— Верю, рассказывай, Летечка, рассказывай.
— За ночь мы срыли курган. На нем песок только сверху, а под ним изба, и бревна, и печка внутри.
— И печка? — всплеснула руками баба Зося.
Летечка лихорадочно раздумывал, как остановиться, выбраться из этой лжи, и не мог ничего придумать, как только продолжать врать.
— И печка, и кровати, и сундуки. Мы бы столько могли вынести добра, но тут нагрянула милиция... Ты мне не веришь?
— Ты добрый, я знаю, напускаешь только на себя, как ежик... Да это тоже надо, без серьезности ведь что за человек, — и баба Зося сухой легкой рукой пригладила вихры на его голове, легко и осторожно, будто и впрямь гладила ежика. И, как ежик, почувствовав безопасность и доверие, Летечка отмяк от этих ее слов и неожиданной ласки, остреньким носиком нюхнул несуетную добрую ладонь бабы Зоей и совсем простил ей, что она не та, не коласовская баба Зося, никогда не жила, не знала панских покоев, живет рядом с ним в детдоме, где когда-то жила панская челядь. И ради такой бабы Зоей он был готов на все. Он за нее сейчас в огонь и в воду. Он любил сейчас всех сжигающей, испепеляющей его хрупкое тело любовью. И ему хотелось крикнуть во весь голос, чтобы все услышали, чтобы все увидели, сколько в нем любви, какой прекрасный день стоит над землей.
Летечка и баба Зося уже были у детдомовских ворот, в тени двух огромных, ободранных осями телег осокорей. Рядом с этими осокорями и деревянными воротами, на которых тихо полоскался красный флажок, были другие ворота, два каменных столба со свернутыми набок крючьями, на которых когда-то крепилась калитка. Эта калитка когда-то открывалась в парк, и от нее сейчас туда, к замку, увенчанному резной башенкой с белыми шпилями, бежала асфальтовая дорожка. На каменных столбах сохранилась еще трудночитаемая, иссеченная временем и, наверное, мужицкими топорами, прикладами и пулями фамилия пана. И от осокорей, замка, каменных столбов веяло стариной, покоем и умиротворенностью, чистотой и свежестью. Так же чисто и свежо было и на душе у Кольки. Он уже забыл про площадь, про Ничипора с Захарьей, забыл о «воронке» и майоре и о гадах полицейских.