Беременная нацизмом Германия изображена Фединым в «Городах и годах» с хорошим пониманием и солидной дозой яда (недаром в 1948 году переиздание романа запретили, чтобы не огорчать немецких товарищей[416]); как кажется, немецкие страницы романа русскому читателю были наиболее интересны. Серьезные критики бранили лишь композиционные дефекты книги (да и Федин признавал, что композиция оказалась для него самым трудным). Впрочем, Шкловский, певший потом пылкие дифирамбы поздней бескрылой прозе первого секретаря Союза писателей К. А. Федина, о «Городах и годах» писал так: «Роман цитатен, описания состоят из перечислений, герои не нужны, сюжета нет… Разрезал роман на куски и складываю из него новые романы под Вальтера Скотта, Диккенса и Эренбурга»[417]. Горький, хорошо относившийся к Федину, написал о романе автору сдержанно: «Интересная книга и сделана интересно», но выразил сомнение: «Не соблазняет ли вас Эренбург, этот нигилист на все руки и во сто лошадиных сил?»[418]. (Эренбурга Горький не любил, а его влияние в «Городах и годах» почувствовать можно). Серапионы отнеслись к роману, пожалуй, тоже сдержанно. Тихонов писал Пастернаку в декабре 1924 года: «Константин Федин кончил недавно свой роман „Города и годы“. Роман толстый и почтенный»[419] — и все. Ю. Тынянов, внимательно анализировавший новинки русской прозы, заметил, что прежние вещи Федина давили «душной психологией», «Города и годы» он назвал «романом-хроникой», «любопытной попыткой обновить сюжетный роман на современном материале»[420].
В сороковые-пятидесятые годы на фоне тогдашних трескуче-унылых многословных книг об эпохе революции, в которых по первым страницам можно было предсказать, что будет дальше, «Города и годы» Федина воспринимались как роман нетривиальный; сегодня он кажется дробящимся на отдельные, подчас весьма удачные, куски.
В 1925 году, подведя черту под прошлым, Федин сжег четыре тетради дневников за 1913–1921 годы. Тогда же он начал писать повесть «Трансвааль», которая остается вершиной его беллетристики. Эту компактную, мастерски написанную вещь об удачливой изворотливости и неуемном трудолюбии кулака Вильяма Сваакера, поселившегося среди российских нецелеустремленных мужичков, ругали долго, обвиняли Федина в апологии кулачества.
Вместе с Серапионами Тихоновым, Слонимским, Груздевым Федин играл существенную роль в работе издательства «Прибой», а затем «Издательства писателей в Ленинграде». Опытный редакционный работник, он хорошо знал, что можно, а чего никак нельзя. И власти ценили способность Федина к сотрудничеству. Начиная с 1928 года его регулярно выпускали за границу[421]; на Западе он лечился от туберкулеза; ездил к Горькому в Сорренто. Встречаясь с неодиозными русскими эмигрантами, он не изображал из себя официального представителя и, если верить Р. Гулю, откровенно и много рассказывал о жизни в СССР, называя власть — «они»[422]. Его последующие романы были посвящены европейской жизни и в СССР никого из властей не раздражали. В шутливо-серьезной речи на 8-летии Серапионов Каверин сказал, обращаясь к Федину: «Тебя, всеми уважаемый брат, обвиняю том, что верность Ордену ты заменил вежливостью, старым друзьям предпочитая новых и менее достойных»[423] — очень, оказалось, проницательное обвинение…
Среди писателей Федин держался с достоинством и всякое его слово производило впечатление веского и значительного. Этот имидж классика почувствовали его друзья — одних это забавляло, других злило. Вот две записи из дневников Корнея Чуковского. В 1927 году, проходя с Чуковским мимо дома Федина на Литейном, Зощенко ядовито заметил: «Доску бы сюда: здесь жил Федин»[424] (доска, и правда, появилась, но сразу после смерти Федина). В 1934 году, когда ругали повесть Зощенко «Вторая молодость» и Федин великодушно выступил в её защиту, Тынянов желчно заметил: «Федин покровительствует Зощенке!! Распухшая бездарность!»[425]. Каверин удивлялся проницательности Тынянова, который еще в начале 1930-х годов «изображал Федина, сдернув со стола салфетку, ловко подкинув ее под локоть и склонившись в угодливо-лакейской позе»[426].
В 1929 году Федин аккуратно отмежевался от Евгения Замятина, когда того начали травить на собраниях и в печати (подробнее об этом в сюжете «Замятин в архиве Слонимского») — не порывая отношений с Е. И., но показывая властям, что он поведения того не одобряет. Тогда же он написал Слонимскому, что никогда еще обстоятельства так не благоприятствовали литературному делу в России. В 1931 году Федин записал в дневнике слова, сказанные им Соколову-Микитову: «Мы обязаны связать себя с нашим временем, ибо иначе мы обречены на бесплодие. Даже тогда, когда мы видим заблуждения эпохи, мы — писатели — обязаны разделять эти заблуждения»[427]. Это была выверенная позиция, опасная для независимого писателя. Но до того времени, когда слово «надо», услышанное из уст власти, стало звучать для Федина как зов горна для старого боевого коня — было еще не близко.