В 1923 году первым из Серапионов Никитин (вместе с Пильняком, которого Серапионы активно недолюбливали) отправился на Запад. «Остаться бы в Англии, — мечтал он в письме Воронскому. — Здесь так тихо и хорошо жить и писать. Но надо в Россию, так складываются обстоятельства»[239]. В другом письме из Лондона в Гамбург к Лунцу Никитин демонстрирует явную зоркость: «Эмигрантская молодежь (с ней мне приходилось сталкиваться) так же воняет тупостью, как наши комсомольцы»[240].
Нина Берберова, знавшая Никитина в Питере, обнаружила его в берлинском пансионе Крампе в состоянии вырвавшегося на свободу молодого бычка — вспоминает она об этом, пожалуй, даже презрительно (в знаменитой книге «Курсив мой»[241]).
Ранние успехи безусловно вскружили Никитину голову. Шварц вспоминал: «Меня раздражала важность Николая Никитина… Коля Чуковский спросил у него, когда Никитин вернулся из Москвы: „Какая там погода?“. И Никитин ответил важно, глубокомысленно: „Снега в Москве великие“»[242]. Уже в 1923 году Серапионы отмечали: качество прозы Никитина падает; особенно огорчала их книга «Сейчас на Западе. Берлин-Рур-Лондон». Замятин едко высмеял в рецензии эти безграмотные и претенциозные туристические очерки[243]. И Серапионы были с ним солидарны; об этом немало сказано в их переписке с Лунцем (Каверин — Лунцу: «О Никитине нечего писать. Он испаскудился, заложив себя, как дурак, за пустой успех и ужины в ресторанах. А выкупа никакого пока нет — пишет все хуже. Рассказы об Англии — бездарь. Отношение к нему ребят — холодное и презрительное. Он редко бывает у нас и в последний раз на интимном серап. собрании о нем говорили, как о чужом и чуждом человеке»[244]; Лунц — Федину: «Колька Никитин меня огорчает. Он прохвост, но ему дадут по носу, осадят, и он, поджав нос, вернется к нам. И все это с самыми лучшими намерениями…»[245]. О том же писал Горькому Каверин: «Некоторые из нас достаточно определились, имеют большой, почти всегда заслуженный успех и, к сожалению, очень поддаются его влиянию. Особенно Никитин, который начинает писать все хуже»[246]. Горький согласился с этой оценкой: «Никитин — в опасном положении и, боюсь, из него ничего не будет»[247]. К сожалению, он оказался прав — лучшая проза Никитина написана до его первой поездки в Европу…
Чтобы удержаться на плаву, Никитин готов был на многое. 23 октября 1923 года Корней Чуковский записал в дневнике: «Был у меня вчера поэт Колбасьев. Он рассказывал, что Никитин в рассказе „Барка“ изобразил, как красные мучили белых. Нечего было и думать, чтобы цензура пропустила. Тогда он переделал рассказ: изобразил, как белые мучили красных, — и заслужил похвалу от Воронского и прочих»[248].
В 1928 году в Германии, вместе с Фединым и Груздевым, Никитин вновь наслаждался жизнью. Р. Гуль, встречавшийся с Братьями в Берлине, пишет в многословных, не всегда достоверных и всегда пристрастных мемуарах: «Никитин был эдакий „бонвиван“, любил модную одежду, любил весело, хорошо пожить, вообще был за философию „легкой и изящной“ жизни… С Никитиным никакого серьезного разговора не помню. Все — анекдотцы, всяческое литературное остроумие, пустячки… — Колька Никитин в компании всегда был превосходен: весел, разговорчив, шутлив, находчив, остроумен»[249]; приводит Гуль и рассказ подвыпившего Груздева о том, как работает Никитин: сочиняет обычный рассказ, а затем берет четыре тома словаря Даля и начинает «шпиговать» текст непонятными словечками…
В феврале 1929 года все Серапионы собрались в Ленинграде отметить свою восьмую годовщину; вспоминая эту встречу в письме Федину, Слонимский писал летом 1929 года: «Даже Никитин становится хорошим человеком, когда говорит о Серапионах»[250].
Никитин активно искал контакты с редакторами журналов и легко их находил (пример этого в сюжете «Из почты брата-ритора»), работал для газет; присматривался к сцене и со временем освоил драматургию — его пьесы шли широко, но театрального имени автору не сделали. Официальная критика больше на Никитина не нападала, она даже находила у него «стремление выйти на дорогу актуального революционного творчества»[251]. В 1934 году Никитин не только стал делегатом Первого съезда советских писателей, но и получил на нем слово (как драматург — в обсуждении четырех докладов о советской драматургии: Кирпотина, Погодина, Толстого и Киршона). Речь его слилась с общим хором: заявив, что первая пятилетка — «это мечта Сталина», он провозгласил: «Если бы писатели научились мечтать так же, в нашей стране была бы величайшая литература в мире»[252]. Однако крупная карьера не задалась — в правление Союза писателей Никитина не включили. Научиться великой мечте было не реально — чем дальше, тем больше; собственно, вскоре писатели стали мечтать об одном — только бы их не забрало НКВД…