Проснулись мы с Мишкой рано, когда еще были слышны стрельчатые нахлесты кнута да зычный голос пастуха, однорукого Кирюхи, которого коровы и овцы понимали так, что вот уже много лет без подпаска с одной лишь замухрышистой брехливой собачонкой он управлял стадом в сорок с лишним коров и около сотни телят и овец.
Холодная роса, пригибая на стёжке густую зеленую отаву, обожгла босые ноги Мишки. Я же юркнул на чердак, как ящерица, по одному лишь мне известному лазу и, отворачивая голову от бабушкиных гробовых досок, пролез к своему тайнику. Бабки для продажи отбирал те, что похуже: с Мишкой на этот счет уговора не было. Что касается Очкарика, то он, горожанин, проживающий на третьем этаже каменного дома, рядом с океанской бухтой «Золотой Рог», еще не успел как следует вникнуть в наши деревенские мальчишеские хитрости, и я не сомневался: купит то, что принесем.
Пока делил бабки на две кучи и считал их, почему-то от двух отлетели жопки. Причем бабки-то были видные, уже бывалые не раз в горячих битвах. Став теперь «хрулями», они сразу же потеряли вид и стали коротышками-растопырками. Пришлось пойти на хитрость, на которую не раз отваживался и Мишка. У трубы в ржавой банке из-под консервов стоял еще не высохший отцовский столярный клей, схваченный зыбистой пленкой сверху. Пропоров пленку донышками «хрулей», я обмакнул их в клей и прилепил, что есть силы, к ним попки. Чтобы не видно было клея, я протер бабки изнанкой подола рубахи и, удовлетворенный тем, что «хрули» вновь приняли свой воинственный вид, начал спускаться в чулан тем же лазом.
По дороге половину бабок из подола рассыпал. Падая на железное корыто, они загремели и всполошили на нашестах кур. А тут, как на зло, и сам споткнулся, обрушившись на корыто. В чулане раздался такой гром, что прибежала бабушка и, увидев меня в корыте, перекрестилась, приговаривая:
— Господи Исусе Христе… Да как же ты сюда попал?.. Какая нечистая тебя уложила?
— Нечистая, — огрызнулся я, почесывая саднивший бок. — Наложила своих досок гробовых — вот тебе и нечистая.
Поняв, что ничего страшного не случилось, бабушка закрыла дверь чулана.
На счастье, склеенные бабки не развалились, я собрал их в худое ржавое ведро, в которое собирали золу, и вышел во двор. Мишка уже поджидал меня в огуречнике. Свои бабки он сложил в длинный женский чулок без пятки и без носка, перевязав низ суровым шпагатом.
— Ну, пошли? — спросил Мишка.
— Пошли, — ответил я, и мы вышли со двора.
— А если он спит?
— Не должен. Он встает по времени, какое во Владивостоке. Его бабка говорила, что утром он ест, как барин, по полчаса. Сам знаешь этих городских, они не как мы, — сказал я, не столько отвечая Мишке, сколько убеждая себя, что пора бы Очкарику вставать.
Бабка Регуляриха, которая последние годы стала слабеть глазами, увидев нас у ворот, поднесла ко лбу ладонь и, всматриваясь то в Мишку, то в меня, спросила:
— Это ты что ли, Ванек?
— Я. А что, Витюха еще спит?
— Да он в такую рань никогда не встает. Он поднимается только по будильнику, по японскому.
Много чего повидали мы с Мишкой у Очкарика, а вот про будильник он нам ничего не говорил. Да еще японский.
— Что это за будильник такой? — чтобы не молчать, спросил Мишка.
— А это, никак ты, Мишуха?
— Я, — протянул Мишка.
— А я тебя и не узнала. Гляди, как вырос-то!.. Скоро отца догонишь. Ну, да чо, может разбудить, если дело есть? Поди, задачка с ответом не сходится?
— Разбуди, бабушка, никак не сходится, — соврал Мишка. — Окромя Витюхи, никто эту задачу не решит.
— Пойду, пойду… Разбужу… Вчера лег еще засветло, поди выспался, со сна капитала не наживешь, ума не прибавишь…
Продолжая причитать что-то на ходу, бабка скрылась в сенках. Мы с Мишкой, как два вспугнутых из гнезда птенца, присели на бревна, уже тронутые гнильцой, и молча принялись ждать Очкарика. Мишка думал что-то о своем, я — о своем. Но в главном, что привело нас к Очкарику, наши мысли сходились: нужны были деньги, чтобы купить гостинец маме.
Лишь бы Очкарик не раздумал и не сказал: «А я уже купил», или «А у меня сейчас нет денег». Что ему ответишь? Не дашь же по шее. А взаймы у нас в селе даже пятачок не выпросишь: сроду потом никто не отдаст. Нам же нужно было не меньше трех — пяти рублей. Иначе в вагон-ресторан и входить совестно. Да дядя Серафим еще подумает: стоит ли подниматься ему в вагон с трешницей. Он мужик с норовом.
Однако мои опасения оказались напрасными. На ходу протирая кулаком глаза, Очкарик (на нем была полосатая шелковая пижама, какие мы с Мишкой не раз видели на пассажирах курьерского поезда «Владивосток — Москва») подошел к нам, поздоровался и, увидев в моем ведре прикрытые лопухом бабки, спокойно, хрипловатым со сна голосом, спросил:
— Сколько?
Мишка указал на ведро:
— Здесь сорок две, а здесь, — он потряс чулком, в котором загремели его бабки, — шестьдесят четыре.
— Всех-то сколько? — словно не утруждаясь сложить два числа, спросил очкарик.
Мы-то эти цифры не только сложили, но и умножили, перевели на деньги, а деньги — на покупки.
— Сто шесть, — спокойно ответил Мишка, стараясь не выдавать своего нетерпения.