Проклятье моего дедушки, его угроза предать гепеушника анафеме, слившись с леденящим душу собачьим воем, повергшим в оторопь присмиревшую толпу, окончательно вывели Иванова из себя. Он судорожно схватился правой рукой за кобуру, из которой чернела торцевая грань рукоятки нагана.
— Заставь эту скотину прекратить вой!.. — крикнул он, обращаясь к дедушке. — Иначе я ее пристрелю!
— Попробуй!..
Впервые на лице деда я увидел нечто похожее на волчий оскал.
— Что-о-о? — протянул сквозь зубы Иванов.
— Пристрелишь Пестрика — отравлю твоих немецких овчарок. Своими руками отравлю. И яд на это дело найдется.
По толпе пробежал затяжной вздох, перешедший в немой гул.
— Ах, ты, кулацкая твоя морда!.. Угрожаешь?!. — с трудом сдерживал ярость Иванов, выискивая глазами кого-то из своих подчиненных. И, найдя его, громко крикнул: — Жиганов, ты слышал, что он сказал?
— Слышал! — гулко отозвался лет тридцати мужик, подтягивая чересседельник на лошади, впряженной в первой подводе с домашней утварью и сбруей.
— Когда сдашь все кулацкое имущество — доставишь этого деда в ГПУ!.. Ясно?
— Ясно…
И снова толпа глухо ахнула, потом загалдела: всем было жалко моего деда, я это видел по лицам баб и стариков, по приглушенным репликам, брошенным с боязливой украдкой. Видя, что в приступе остервенения Иванов, чтобы не осрамиться перед глазеющими односельчанами, может пристрелить Пестрика, дедушка поманил к себе пальцем меня и Сережу. Мы подскочили к нему. Так, чтобы не слышал Иванов, он велел нам отвязать Пестрика, отвести его в землянку, запереть наглухо дверь и накинуть большой замок.
Пока мы отводили разъяренного пса в дедову землянку и возились с навесным замком, две груженые подводы, к которым были привязаны Орлик и Майка, уже свернули с нашей улицы в переулок, ведущий на церковную площадь.
Я видел, как Иванов зажженной свечой плавил сургуч, как ставил печать на вязкую горячую массу. Все это он делал молча, с каким-то особым, только ему понятным значением, строго и четко выполняя чью-то высшую волю. А дедушка все сидел на скамье, положив свою костистую кисть руки на дубовую палку, вырезанную им два года назад в Громушкинском лесу, когда мы ездили на Гнедке собирать сухие еловые шишки и облетевший с сосен сушняк. (С дровами в наших безлесных тамбовских краях было плохо, топили, в основном, соломой, сушеным кизяком и редко-редко дровами, сбереженными на черный день и на престольный праздник, когда два дня подряд шла стряпня на целую неделю.)
Когда дом был опечатан, Иванов подошел к дедушке и строго предупредил:
— Дед Михайло, советую тебе язык держать за зубами, а то попадешь не на Соловки, а туда, куда Макар телят не гонял. У нас и на это есть право.
Дедушка отрешенно махнул рукой и горестно покачал головой.
— Дальше нашего кладбища у меня теперь дороги нет. А туда люди добрые проводят по-христиански, я зла никому не причинил.
Когда в церковном переулке скрылась третья подвода, груженная мешками с овсом и рожью, Иванов легко, пружинисто, с какой-то особой кавалерийской лихостью вскочил на оседланного гнедого жеребца, привязанного к перилам у крыльца, и, круто осадив его, попятился на деда. В душе у меня все захолонуло. Я думал, что он хочет смять его конем.
— А насчет сына скажу тебе — дальше Моршанска или Вернадовки он от нас не уйдет. Туда уже дали сигнал. Не сегодня-завтра привезут как миленького под охраной. А там сушите сухари для всего семейства. До Соловков дорога дальняя. Детей туда тоже ссылают. Для всех найдется работа. Тайга у нас веками не хожена, реки не меряны, земля везде ждет рабочих рук…
Эти слова Иванов произносил торжественно, словно с трибуны обращался сразу ко всем: к деду, к нам, детям, и к поредевшей толпе.
Пестрик, запертый в землянке, выл до прихода деда. Замолк лишь тогда, когда тонким собачьим чутьем уловил запах своего хозяина, отпирающего амбарный замок на дубовой двери с чугунными накладками.
Больше всего я боялся, чтобы деда не увезли в ГПУ. Ведь Иванов пригрозил сослать его в Соловки. Но деда в этот день не забрали. Я ни на шаг не отходил от него. Вместе с дедушкой щербатой деревянной ложкой хлебал вчерашние щи, вместе с ним ходил к самогонщице Жиганихе, которая в это утро выгнала целый жбан самогона. Дедушка пришел к ней с четвертью, аккуратно завернутой в холщовый мешок из-под муки.
За два литра «первача» она запросила с него цену, которая вначале рассердила деда, но после того, как он плеснул самогон на стол, поднес к нему зажженную спичку и увидел голубоватое пляшущее пламя, что-то хмуро пробурчал под нос, вытащил из кармана поддевки вытертый кожаный кошелек, достал из него две слипшиеся трешницы и бросил на стол.
— Сперва налей-ка мне, Анюта, вон ту черепушечку.
Жиганиха тряпицей протерла кружку и, глядя на дедушку, начала медленно лить в нее из четверти самогон.
— Не много ли, дед Михайло? — спросила она, когда вылила в кружку почти четвертинку.
Злая, нехорошая ухмылка исказила лицо деда. Ткнув луковицей в солонку, он поднес кружку к самому носу и глубоко втянул в себя воздух.