А вот отец, которому еще полтора года было суждено пробыть на сталинской каторге, может быть, доживет до того дня когда увидит своих сыновей на Волковском займище, где учил нас владеть косой лет десять-пятнадцать назад. Но не эта картина скатившихся с твоих щек слез взволновала меня и перенесла на целых пятьдесят лет назад от последнего нашего покоса, в течение которых остались в живых я и сестренка Зина.
Когда-то, в двадцать два года с отличием закончившая филологический институт Воронежского университета, на уроки в 9-е и 10-е классы она шла взволнованно и вдохновенно, словно молодой актер идет на свой премьерный спектакль.
Репрессирование нашего отца в 1937 году по 58-й статье была для нас, его детей, потрясением и глубоким ударом. Мужественней, чем мы, сыновья и дочь, вела себя мама. Она не верила, что отца посадят. Она твердо считала, что случилась какая-то ошибка или предательский оговор. В его поведении, отношении к работе она видела пример рабочего-стахановца и ударника. Когда нужно было для дела, он безропотно работал без выходных, а когда в 1935 году шла стройка двухэтажной каменной школы, работа без отпусков — и никакого ропота. Он знал, что и пятый, самый младший его сын, сядет за парту в первый класс. А в последнее лето строительства школы, когда осенью ее должны были сдавать, даже мы, старшие братья: Сережа, Миша и я, все лето работали на строительстве нашей школы: драли дранку, убирали участок, месили глину и цемент, подносили кирпичи. Среди нас были дети 13,14 и 15 лет, дети рабочих, но мы никогда не видели детей служащих и администрации села.
А когда в конце сентября отца арестовали и местная районная тюрьма была настолько забита, что для арестованных не хватало места на 3-х ярусных нарах, то однажды после последнего киносеанса из клуба прибежал вспотевший брат Толик и тревожно сообщил, что заключенных начинают перегонять на станцию, что на запасную платформу уже подали три свободных вагона, мы, все четыре брата, кинулись на станцию. Первым бежал Миша. Шестилетний Петя отставал, но мы его щадили, время от времени держали его за руку. Чтобы не вызвать подозрения скопившейся у дома милиции толпы, мы свернули за Пролетарскую улицу и побежали по ней. Но и на этой, несколько удаленной от центра улице, чувствовалось оживление. По доносившимся репликам людей не трудно было понять, что об отправлении из тюрьмы заключенных знало уже все село. Когда мы подбежали к запасной платформе, где стояли три распахнутых настежь вагона, нас грубо остановил милиционер: Дальше нельзя!..
Ночь была темная. Две лампочки на столбах были или специально выкручены, или разбиты. Как мы, братья, ни напрягали зрения, чтобы увидеть своего отца у полуоткрытых дверей вагонов, куда по деревянной ступенчатой лестнице, согласно списку поднимались заключенные, мы так и не увидели его. Не услышали и его фамилии среди других, глухо произносимых конвоирами.
Кто-то из заключенных пересохшим ртом пробил воды, но из цепочки охраны ему никто ничего не ответил.
Когда погрузка арестованных закончилась, двери вагонов металлически лязгнули и, как будто по чьей-то команде, время от времени усиливаясь, разнесся бабий вой. Плач звучал надрывно. Такой рвущий душу плач я слышал только на кладбище во время похорон.
Через два дня мама от кого-то узнала, что убинских арестованных увезли в Мариинск, где их будут судить. Собрав кое-каких продуктов, мама вместе с такими же несчастными женами арестантов собралась в Мариинск. Почти до полуночи она о чем-то тихо разговаривала с бабушкой, очевидно, наказывала ей как вести хозяйство. А когда мы, три брата, утром, собирались в школу, мамы дома уже не было.
Неделя ее ожидания была тяжелой и мучительной. За всю эту неделю мы не только не подрались, но даже не поссорились. И словно стыдясь чего-то, не смотрели в глаза друг другу. В глаза, воспаленные от слез.
Без всяких споров ухаживали за скотиной, привозили из дальнего колодца воду, в запас рубили дрова, облегчая тем самым тяжесть души, и все это делали как-то молча и неторопливо, заглушая трудом тяжесть сиротства. И каждый вечер все трое, кроме маленького Петушка, у которого расхудились сапоги, ходили на станцию встречать маму. И какой же была наша радость, когда мы увидели как с тормоза товарного вагона, вздыхая и что-то причитая, неуклюже сошли три женщины, среди которых была наша мама. Боже мой, как она изменилась лицом, как она постарела. Миша не просто заплакал, а зарыдал, давясь горловыми спазмами. Обняв его, рыдала и мама.
До самого дома мы шли почти молча, время от времени отирая слезы со щек. И только у соседских тополей Миша приглушенно спросил у мамы:
— Сколько дали отцу?
Мама тихо ответила:
— Десять лет, сынок. Всем нашим мужикам дали по десять лет, и без права переписки. А один мужик из Кормачей не выдержал дороги и умер прямо в вагоне, не доезжая до Мариинска.