Не ладилось у меня с высшей математикой. Задачи по дифференциальному и интегральному исчислению решались с огромным трудом. Я завидовал тем московским девчонкам и вчерашним фронтовикам, которые щелкали их, как орехи. Зато в перерывах между лекциями меня всегда окружали три-четыре тоненьких студентки, которые с восторгом слушали стихи Есенина. А уж читал-то я их с такой душой, что, казалось, сам Василий Иванович Качалов мне позавидует. Я думал, что даже Яхонтов не поднимется на ту высоту душевного волнения, на которой парил я.
Так незаметно пролетело полмесяца: общежитие, институт и Верхняя Красносельская, где бесснежный март почти освободил меня и мои «лошадиные силы» от упряжки в бортовых санях. Но не знаю почему, сердце предчувствовало какую-то незримо парящую надо мной неприятность или даже беду. Уж слишком все гладко получалось: успешная сдача экзаменов в моднейший по тому времени институт столицы, место в общежитии в лесистой Лосиноостровской, которую москвичи называли «русской Швейцарией», влюбленные глаза восторженных девчонок, слушающих стихи Есенина и Блока… И это горькое предчувствие сбылось.
Где-то в конце марта, не успел я подняться на лестничную площадку второго этажа, как ко мне подбежали две испуганных студентки.
— Ваня, за что тебя? — с жалостью в голосе спросила та из них, которая еще вчера под мою диктовку писала стихи Есенина, обращенные к матери.
Они подвели меня к доске приказов на лестничной площадке второго этажа и показали на листок с приказом. В нем значилось: студент первого курса физического факультета такой-то «отчислен, как ошибочно зачисленный». Перед глазами все поплыло: лица снующих мимо меня студентов, висевшие на стене портреты великих физиков, заиндевелые оконные рамы.
На вопрос «За что?» я не мог ответить не только тем студентам, кто пожимал мне руку и выражал искреннее сочувствие, но и самому себе.
До звонка о начале лекции оставалось несколько минут. И вопрос «За что?» я решил задать декану. Наши взгляды встретились, как только я приоткрыл двери его кабинета. Жестом он дал мне знать, чтобы я зашел к нему. Закрыв за собой дверь, я приблизился к столу.
— За что? — тихо спросил я.
— Я думал, что вы сами поймете за что, — подавленно ответил он. — Спецотдел в нашем институте работает оперативно и четко. О том, что ваш отец в сентябре 1937 года был репрессирован как враг народа по 58 статье, пункт 10, вам, как его родному сыну, должно быть известно. А вы в своей биографии и в анкете этого не написали.
Прозвучавший в коридоре звонок оборвал наш диалог. Декан заговорил только после того, когда в коридоре установилась тишина.
— По закону в справке о вашем отчислении мы должны указать истинную причину: сокрытие репрессии отца. Но в нарушение этой обязательной формальности я могу подписать справку. Укажу, что вы отчислены из института по вашему личному заявлению из-за отсутствия общежития. Вы же не москвич? Что вы выбираете: первое или второе?
Естественно, я выбрал второе.
— Справку получите у моего секретаря завтра утром.
Декан встал и, строго глядя мне в глаза, крепко пожал мою руку.
— Больше таких рискованных глупостей не делайте. Знаете же, в какое время мы живем.
Когда я вышел из кабинета декана, две поклонницы есенинской лирики при виде моего бледного лица и отрешенного взгляда расплакались. Переживая из-за меня, они решили пропустить первый час лекции. Я не стал рассказывать им о том, что мне сообщил декан. Зачем? Ведь это сегодня же разнесется по всему факультету. А может, и по институту.
Как и сказал декан, справку об отчислении из-за отсутствия общежития я получил на следующий день, утром. Старенькая секретарша в завитках седых кудряшек мне горько посочувствовала.
Перейдя улицу, я остановился у главпочтамта и долго смотрел на парадный вход института, из которого через пять лет шагнут в большую науку те, кто пришел в этот дом с полей Великой войны.
К брату я приехал в общежитие поздно вечером, с трудом упросив вахтершу разрешить мне зайти в общежитие хотя бы на час. В залог оставил паспорт. Мое отчисление для Сережи стало ударом. Но он оказался мужественнее меня, искурил несколько папирос, пока в голове его не созрело твердое решение.
— Как фольклорист, напомню тебе пословицу мудрого русского народа: «Нет худа без добра». Признаться, такой горькой ситуации я не исключал, когда ты шел подавать заявление в этот модный элитарный институт. Ты только вдумайся в слова: атомная физика, «совершенно секретно» и при этом студент — сын репрессированного.
Я только и мог на это ответить:
— «Худо» уже случилось, а вот «добра» я пока не вижу.
Озорная ухмылка скользнула по лицу Сережи.
— Ты же талантливый… Ты же поэт… Это тебе говорит не колхозный счетовод, а филолог, закончивший Московский институт философии, литературы и истории.
— И все-таки я тебя не понял, — только и мог ответить я.
Сережа взял новую папиросу и, не глядя на меня, принялся расхаживать по комнате.