После этого вопроса застолье совсем развеселилось. Но, не получив ответа на свой вопрос, Тихон Тихонович загрустил и перестал есть, о чем-то задумавшись. Но внезапно осененный какой-то мыслью поднял голову.
— Эх, если бы среди нас сейчас был Егор, он бы спел свою любимую песню «Бежал бродяга с Сахалина звериной узкою тропой». Как он ее жалобно пел! А когда доходил до куплета, где бродягу кормили хлебом крестьянки, а парни снабжали махоркой, я плакал.
И действительно, все увидели в глазах Тихона Тихоновича навернувшиеся слезы. И он грустным голосом тихо запел:
Оборвав песню, Тихон Тихонович порывисто встал из-за стола и направился на кухню, откуда он тут же вернулся с четвертинкой самогона, заткнутой белой тряпицей. Самогон разлил по четырем стопкам. Своей глуховатенькой опьяневшей жене не налил, жалел ее, боялся «инпаркта». И та эту жалость мужа смиренно, если судить по ее лицу, приняла. Прежде, чем сказать тост, он встал, как это сделал Сережа, задумался и произнес:
— А вот сейчас, дорогие мои Сергевна, Серега, Ванец, Петя и Зина, разрешите мне поднять тост, чтоб нам всем в добром здоровье дождаться Егора. Этот день должен быть через год и одиннадцать месяцев. Я веду точный подсчет. Ну, с праздником!
Маму и Зину этот тост искренне взволновал. А поэтому мы, вслед за Сережей, все встали и молча выпили. Выпили до дна.
К чаю мама подала рыбный пирог и пирожки с капустой. Чай пили без сахара, с морковной заваркой. А после чая по почину Тихона Тихоновича запели всем столом любимую тюремную песню отца «Бежал бродяга с Сахалина». Пели все, пели мы, три брата, мама, пели даже Зина и глуховатенькая жена Тихона Тихоновича.
Вот, Господи, как эта послевоенная встреча далека по времени и как близка она сердцу сейчас.
Часть третья
МОСКВА БЬЕТ С НОСКА
Я — московский дворник
Еще с далеких довоенных лет мною замечено, что пассажир дальнего следования, подъезжая к Москве, как-то особенно волнуется. Женщины подкрашивают губы и пудрятся, мужчины, даже солдаты, так обливаются одеколоном, что еще долго за ними тянется шлейф резких запахов.
Так и я последнюю ночь перед Москвой почти совсем не спал. Привязавшись парусиновым ремнем к отопительной трубе под самой крышей вагона, искурил полкисета самосада и делал это так искусно, словно был в блиндаже или в окопе. На нижней полке подо мной лежал старший брат Сережа. Его судьба уже определена: в октябре он был принят в аспирантуру филологического факультета Московского государственного университета. Стать его научным руководителем с легким сердцем согласился известный в литературоведении профессор-фольклорист Петр Григорьевич Богатырев, который пять лет назад рецензировал дипломную работу Сережи по поэтике русской народной песни. Увидев на пороге молодого лейтенанта, он сразу же узнал в нем своего студента из ИФЛИ. В аспирантуру Сережа поступил без труда: ведь он только что демобилизовался после окончания боев за Берлин в составе войск маршала Рокоссовского.
Мои дела были сложнее и неопределеннее. Стоял уже ноябрь 1945 года. Две волны демобилизованных изрядно насытили московские институты, и шансов поступить в какой-нибудь из них было маловато.
Вернувшись с фронта домой, я как-то прочитал брату свои стихи, написанные на фронте и в период службы на Тихоокеанском флоте. Стихи Сереже понравились, особенно «Ностальгия»:
Строки этого стихотворения были навеяны заметкой в газете об успешном выступлении в Париже ансамбля русской песни и пляски Игоря Моисеева.
Сережа уверенно пророчил мне карьеру драматурга и горячо убеждал ехать с ним в Москву. Его упорство придало мне уверенности.