Спешу уточнить, что, сколь бы ни удручал в наши дни этот выбор тем, я всегда с восторгом и изумлением отмечал для себя, какой силой умеет Хемингуэй наделить самые простые слова. Вот почти наудачу взятый пример - из рассказа "На Биг-ривер": "Ник сел на землю, прислонился к обгорелому пню и закурил. Мешок лежал на пне, с ремнями наготове, на нем еще оставалась вмятина от спины Ника. Ник сидел, курил и глядел по сторонам. Ему незачем было доставать карту. По положению реки он и так мог сказать, где находится.
Пока Ник курил, вытянув ноги, он заметил, что с земли на его шерстяной носок взобрался кузнечик. Кузнечик был черный. Когда Ник шел по дороге в гору, у него из-под ног все время выскакивали кузнечики. Все они были черные".[12]
(Кузнечики, само собой, были черные из-за того, что все вокруг недавно горело, и черный окрас стал идеальным защитным цветом.)
Никакого страха перед тем, что слова повторяются! Многие из вас слышали от учителей, что ни в коем случае нельзя дважды употребить одно и то же слово в абзаце, даже в соседних абзацах. Теперь понятно, до чего глупый это был запрет. Самое длинное слово в том отрывке, кстати, - кузнечик. Действительно длинное. А самое сильное - черный. По-настоящему сильное слово!
Сам я, когда веду литературную мастерскую, пытаюсь внушить, что неохотно читают рассказы, в которых почти ничего не происходит. Но в двух самых потрясающих рассказах Хемингуэя почти ничего и не происходит - в этом, "На Биг-ривер", и еще одном, "Там, где чисто, светло". Как он добивается такого эффекта? Кистью. Если бы Хемингуэй был живописцем, я бы сказал о нем так: темы, увлекающие его, мне часто не нравятся, но я восхищаюсь его мазком.
Теперь он из тех, о ком мы говорим: устарел. Всем в наш переменчивый век надо быть готовыми к тому, что горячие увлечения и пристрастия, которыми в молодости мы жили не один год, со временем тоже начнут выглядеть устаревшими. Случившееся с Хемингуэем случалось или случится со всеми нами писателями, не писателями. И ничего тут не поделаешь, так что презирать вышедших из моды не следует, с кем бы это ни произошло. Акулы почти всегда раздирают на куски больших марлинов, то есть те большие откровения, которыми мы самозабвенно упивались, когда были молоды,
Я уже назвал одну акулу, отхватившую кусок от пойманного Хемингуэем марлина, - это движение за сохранение природной среды. Вторая акула феминизм. Вряд ли об этом есть нужда говорить долго. Каждому должно быть ясно, что уже много лет не признается роль женщины всего лишь как держащейся в тени спутницы мужчин, посвятивших себя Опасному Спорту.
Эрнест Хемингуэй все еще очень знаменит, хотя в колледжах и университетах его книги почти не изучаются. В конечном-то счете писательские репутации поддерживаются или рассыпаются стараниями тех, кто преподает литературу. Было время, когда Хемингуэй стал чем-то столь же неотъемлемым, как компания "Дженерал моторс" или газета "Нью-Йорк Таймс". Представьте себе это реально: человек, личность, сделавшаяся не менее существенным фактом жизни, чем гигантский социальный институт. Вспомните о Гарриет Бичер Стоу. Вот какой масштаб иной раз приобретает напечатанное слово.
Совсем недавно мы видели трагический пример такой силы. Я говорю о Салмане Рушди, который, сам того не желая, из-за одной написанной книги сделался вторым по известности мусульманином в мире, и целая страна объявила ему смертельную войну.
А два десятка лет назад нашелся прозаик, оконфузивший Советский Союз так, словно эта держава потерпела крупное военное поражение. Говорю об Александре Солженицыне. Впрочем, это случаи другого рода. Бичер Стоу, и Солженицын, и Салман Рушди обрели в глазах мира такое значение прежде всего своей готовностью противостоять совершенно определенным кругам общества. Хемингуэй одно время приобрел не меньшую славу, не накликая себе врагов и не требуя никаких реформ. Его антифашизм, во всяком случае если подразумевать написанное им по этому поводу, был сугубо эмоциональной разновидности этакая реакция школьника, у которого еще румянец играет на щеках.
Так откуда же его сила, которая одно время заставляла относиться к нему с почтением не меньшим, чем к Бичер Стоу, или Солженицыну, или несчастному Рушди, - равно как к "Дженерал моторс" и к "Нью-Йорк Таймс"? Предполагаю - а вы уж судите, верно ли это, - что привлек он нас тем, что воспевал крепкое мужское товарищество во времена, когда и у нас, и в Европе по любому поводу подозревали гомосексуализм.
Выдающегося антрополога Маргарет Мид, которая изучала мужчин, женщин и детей во всевозможных типах общества, однажды спросили, когда мужчина бывает наиболее счастлив. Подумав немного, она сказала: "Когда отправляется на охоту и рядом нет ни женщины, ни ребят". Думаю, она была права. А вы как находите? Во времена, когда война стала тоже своего рода охотой, мужчина должен был проникаться таким же ощущением счастья, выходя на боевую тропу. И мне кажется, это ощущение возникало главным образом оттого, что женщины благословляли его испытывать к товарищам чувство братства.