– Тсс… они, – шипела она. – Вера молится.
Но Вера вдруг резко подошла к окну:
– Не суйтесь, мама, не в свое дело! Вы меня, Степа?
– Да… дело в том, что Бороновский умирает…
– А…
Она сказала «а» совершенно равнодушно.
– Почему вы знаете?
– Там… доктор Шторой…
– Жаль… да ведь этого надо было ожидать…
– Я сейчас к нему пойду… вам… ничего не надо передать ему?
– Что же передать… поклон умирающему неудобно передавать.
И она беззвучно, сделав злые глаза, расхохоталась.
– Верочка, – робко раздалось в глубине комнаты, – ты бы сходила к нему.
Но Вера даже не удостоила ответом.
– Лучше всего скажите ему, что я уже спала, и вы меня не видали…
– Хорошо.
Степан Андреевич сошел вниз, спотыкаясь на бугры и рытвины.
– Ну? – окликнул доктор из мрака.
– Ничего не велела передать.
– Ничего? Ах…
После этого крепкого изъяснения наступила тишина.
– Слушайте, – вдруг тихим голосом заговорил доктор, – если вы не такой же, как эта ваша бісова родственница, сделайте великое дело. Пойдите к нему… обманите его… скажите, что она ему велела… ну, хоть, я не знаю, вот этот цветок передать… Нельзя же так… Ведь человек же в самом деле…
Степан Андреевич нерешительно взял цветочек.
– Пойдемте… Я боюсь только… что…
– Она не узнает, а он все равно через час сдохнет… Да последние-то секунды зачем человеку отравлять? Нельзя же, господа, ведь человек все-таки… Собаку и то жаль… Ах, стерва! Подлая стерва!
Сквозь разрушенный забор они вышли на дорогу и пошли мимо левады темных пирамидальных тополей.
– Мы вот сейчас тут через Зверчука, – бормотал доктор, – о, черт бы подрал эту гору!.. Одышка…
Но они, не останавливаясь, прошли темными дворами и как-то сразу очутились у крыльца Бороновского.
Галька сидела на пороге и глядела на звезды.
– Жив пан? – спросил доктор сердито.
– А як же, – отвечала та с глуповатой улыбкой, – нехай жив буде.
Они вошли в темные сени и потом в совершенно темную комнату, где правильно и ритмично работала какая-то пила:
– Хыпь, хыпь…
Степан Андреевич не сразу понял, что это хрипел умирающий.
– А, бісова дітина, – сказал доктор, – и огня не могла зажечь.
Он чиркнул спичкой и зажег маленькую горелку – фитиль, втиснутый в пузырек с керосином.
Степан Андреевич не приготовился к ожидавшему его зрелищу лица умирающего, а потому затрепетал.
– Хорош? – спросил доктор, криво усмехаясь. – Уж и не философствует.
Он взял полумертвеца за руку.
Открылись медленно страшные глаза. Молча.
Доктор обернулся на Степана Андреевича.
– Ну, вы, говорите.
Степан Андреевич не знал, есть ли у него сейчас в горле голос. Он только кашлянул.
– Вот это, – пробормотал он, протягивая цветок, – Вера Александровна… велела прислать вам.
– Кладите на грудь, – шепнул доктор.
С трудом опустились глаза, неподвижно уставились на цветок, и – странно было это видеть – счастливая улыбка передернула губы, и все лицо медленно переделалось из страшного в радостное, в спокойное, в умиленное. И теперь уже не страшно, а приятно было глядеть на него.
Но, должно быть, слишком тяжел оказался маленький цветочек для этой жалкой груди, ибо под ним перестало биться сердце.
В комнате стало вдруг совсем тихо, и тишина эта не прерывалась очень долго, и за окном тоже молчал весь ночной мир.
– Есть! – наконец прохрипел доктор. – Го… го…
Он, должно быть, хотел сказать «готов», но куда-то внутрь провалился конец слова.
– Галька! – вдруг гаркнул он. – Ты куды провалилась… Ходи… Пан твой помер.
Но уже какие-то молодицы и старухи молча толпились в сенях и на крыльце.
– Идемте, – сказал доктор, – тут им займутся.
Охотников много снаряжать покойников на тот свет…
Душно здесь…
Он с минуту поколебался, потом взял с груди мертвеца цветок и выбросил его в окно.
Они пошли по темной улице.
Они не сговаривались идти вместе, однако оба пошли по одному и тому же направлению, оба пересекли базарную площадь, прошли мимо собора, вышли в степь и взобрались на высокий обрыв, где оба сели и молча стали созерцать огромный торжественный небосвод. Звезды сверкали неподвижно, и только время от времени какая-нибудь звезда огненной змейкой прорезала пространство.
– Да, – сказал доктор, – умер наш Дон Кихот баклажанский.
Они помолчали.
– Вы что, сестрицу свою очень любите?
– Да я ее плохо знаю… Всю жизнь провели в разных городах. Я в Москве, она то здесь, то в Киеве.
– Ага… Так, так… Гнуснейшая, простите меня, тварь. То есть это, конечно, с моей субъективной точки зрения. Жестокая девушка. Разве это не гнусность?
– А вы ее хорошо знаете?
– Еще бы. Ведь я почти всю жизнь в этой помойке жил…
Он кивнул на спящие Баклажаны.