И, к негодованию Степана Александровича, Пантюша вынул из кармана футлярчик с брошкою Нины Петровны.
– Пумочка, – крикнул полковник, – поди-кась сюда!
Степан Александрович встал, сверкая глазами.
– Я не буду вам мешать, – произнёс он с тонким сарказмом в голосе и вышел в переднюю, а оттуда, одевшись, на улицу.
По широкой улице неслась метель, залепляя желтеющие огоньками ставенные щели. Степан Александрович думал об огромном, ужасно длинном и тяжёлом мосте, ледяными арками нависшем над застывшей рекой.
«Взорвать этот мост, – думал он, – и большевики слетят, а человек, считающий себя отставным полковником, быть может, даже гордящийся своим чином, нисколько не загорается этой идеей, а интересуется больше какой-то брошкой. А между тем стоило ему только захотеть, и мост разлетелся бы на мелкие куски. Почему я не сапёр, господи боже мой, почему я не сапёр».
Дверь отворилась, и вместе с полоской света на улицу выскочил Пантюша. Он, по-видимому, не в силах был скрывать свою радость, напевал и приплясывал.
– По полторы тысячи за карат, – произнёс он, – и просил ещё привозить, завтра же начну всех своих тётушек перетряхивать. Этак, пожалуй, при большевиках заживём ещё лучше, чем при царе.
Через час они уже стояли в телячьем вагоне, ныне приобретшем права пассажирского, и слушали удивительный разговор других пассажиров, сплошь состоявший из одного излюбленного российского ругательства, повторяемого то с бесшабашной жизнерадостностью, то с глубокой грустью, то с философическим глубокомыслием.
Степан Александрович ехал, погруженный в глубокую задумчивость. «Злится, что я у Нины Петровны брошку перехватил, – думал Соврищев, – чёрт с ним, не зевай в другой раз».
Но Пантюша ошибся. Он не знал, он не мог понять микроскопическим своим мыслительным аппаратом, что в душе Степана Александровича происходил душевный переворот, столь же великий, как переворот Октябрьский. И когда поезд доплёлся наконец до Курского вокзала, то в потоке матерщины на перрон вылетел из телятника не прежний Степан Александрович Лососинов. Прощаясь, он не подал Пантюше руку. Идя по глубокому снегу на родную Пречистенку, встретил он отряд людей в серых шинелях, громко певших: «Вставай, проклятьем заклеймённый» – и вдруг почувствовал, что на спине у него выросли крылья.
– Не будь на мне ботиков, – говорил он впоследствии, – я бы, наверное, улетел в тот миг в счастливое царство грядущего. Моё сердце забилось вдруг, так сказать, в унисон с сердцем Советского правительства, и я понял вдруг, какое в этом великое заключается счастье!
В этот вечер старушка М-м Лососинова сидела, по обыкновению, в своей комнате, а перед ней стояла на столе кубышка с сахаром, и она размышляла, куда бы убрать эту кубышку, чтобы её не могли найти при обыске.
Степан Александрович вошёл в комнату бодро и торжественно.
– Мама, – сказал он, – вы человек старый и отсталый в духовном отношении, я же человек молодой, живой, мне принадлежит будущее.
«Жениться хочет, – задрожав от радости, подумала госпожа Лососинова, – лишь бы не на какой-нибудь финтифлюшке».
– Я знаю ваше отношение к партии, вы, конечно, будете возражать, бранить меня.
– Да что ты, Стёпа, – перебила старушка, – если хорошая партия, за что же я бранить буду. Девица?
– Какая девица?
– Ну, невеста твоя – девица?
Степан Александрович нахмурился было, но слишком радостно было у него на душе и злиться не хотелось.
– Да, мама, – вскричал он, – это могучая девица, от поступи которой дрожит земля и рушатся темницы!
«Наверное, Соня Почкина, – подумала госпожа Лососинова, – она верно: когда ходит, весь дом дрожит».
– Она умеет быть ласковой и доброй, умеет погладить по голове мягкою как бархат рукою.
«Или Таня Щипцова», – подумала госпожа Лососинова.
– Но она умеет мгновенно превращаться в львицу и, оскалив зубы, готова вцепиться в горло всякому непокорному.
«Господи, на Мане Ножницыной хочет, на злючке этой».
– Да как же её зовут? – не в силах больше терпеть, спросила старушка.
– Её зовут… – произнёс Степан Александрович, – пролетарская революция!
Глава IV
У нас имеется черновик любопытного документа. Вот он: