И тут же, глядя на его блуждающие глаза, думала: «Так вот, вероятно, и Шиллер, когда сочинял „Орлеанскую деву“. Похудеет он от этого писательства! Уж лучше бы таланта не имел, да был потолще!»
В гостиных, когда зажигались во всех углах кружевные абажуры и озаряли фотографии камергеров, говорил глубокомысленный ценитель прекрасного, держа в одной руке чашку, в другой печенье и перекладывая подбородок с одного острия воротничка на другой:
— Талантливый человек! Одарен всесторонне и несомненно принадлежит к числу мятущихся натур!
И девушки вторили по углам:
— Ах, какая мятущаяся натура!
А завистливые юнцы спрашивали саркастически: «Как можно метаться, сидя в кресле?»
Говорят, одна девица, придя навестить ту самую старушку-тетку и не застав ее дома — предлог это был наиочевиднейший, — решила подождать и, зайдя, задыхаясь от ужаса, в пустой кабинет Петра Алексеевича, прочла в раскрытом на столе дневнике:
Тут, говорят, девица случайно взглянула в олимпийские глаза великого Гете, взвизгнула и опрометью побежала домой, так что лакей, догнав ее уже на улице, не без борьбы надел на нее шубу и шапочку.
И такие случаи, говорят, повторялись.
Княгиня Олелегова горевала, что ее сын материалист, и советовалась с той же тетушкой, как быть, но тетушка качала головою.
— Ведь мой Петя не пример, — говорила она, — у него кровь! Ведь моя бабушка — рожденная герцогиня Монпарнас, троюродная сестра Шатобриана.
И княгиня Олелегова ехала домой, расстроенная, и в своей роскошной передней натыкалась на трех взъерошенных, которые, принимая из рук презрительного швейцара дырявые пальто, спорили о каком-то капитале, словно наследство делили.
Любопытная девица была болтлива, и слухи о дневнике дошли, говорят, до самой madame Vie, которая в это время в платье, усыпанном блестками, исчезавшем совсем, когда она сидела, пила шампанское и наблюдала аргентинское танго. А докладывавший ей об этом остробородый черт во фраке с орхидеей прибавил, лизнув ее в напудренное плечо:
— Чемодан уложил! В кругосветное путешествие едет! Всем европейским «кукам» телеграммы посланы!
— А, так?! — И тут же на ресторанном меню резолюцию наложила.
Черт прочитал и такое от радости антраша выкинул, что туфля лакированная с ноги сорвалась, румыну-скрипачу смычок пополам!
Хохоту! Хохоту!
А на другой день! О-ге-ге! Экстренная телеграмма! Германия объявила…
И по всем улицам все гимны, гимны, гимны!
Что, уложил чемоданчик? То-то, голубчик!
Был такой день, когда Петр Алексеевич робко вошел в свой кабинет, покинув ванную комнату, в которой просидел он целую неделю. Из огромного окна видна была «златоглавая», а в стекле чернела дыра и вокруг нее паутина трещин, как на карте узловая станция. Издали казалось — не стекло, а сама Москва растрескалась. Кинулся к зеркалу: деревянная гладь и на полу осколки, а за стеной тетушка с горничной что-то разбирает.
— Барыня, дворник приходил — он теперь важный — самоварчик один не продадите ли?
— Нет, нет, самоварчик нельзя продавать! Он еще Пете пригодиться может!
И вот тут-то лопнул от хохоту остробородый черт, и запахло серой по всему миру.>
Что-то тускло синело в дверных окнах, Это был морозный рассвет, нудный и длительный. Гражданин Мечтателев, открыв глаза, сразу посмотрел в угол. Там на фоне синевы вырисовывалась женщина, вся спрятавшаяся в шубу, так что нельзя было определить, спит она или не спит, молода или стара, красива или безобразна. Но он был твердо уверен: не спит, молода и красива.
Мысль поразить ее и обрадовать тою культурою, которой не ждет она, верно, встретить на грязном «Максиме», приятно взволновала его. Бородач на полу по-прежнему спал, спал и говоривший вчера человек, съежившись на чемодане.