Так они шли вдвоем. Обоим было жарко, Зберовскому особенно; оба вытирали пот. Через сотню-полторы шагов рабочий наконец сказал тоном грубоватой, но дружественной шутки:
— Что мне с тобой делать! Ну, зайди ко мне в хату, коли нужда. Коли не брезгуете — потеснимся с вами.
…Дряхлая бабка, перебирая в решете горсточку сухой фасоли, сидела на скамье. Рядом с ней, поджав под себя лапы, лежал серый кот и почти осмысленно наблюдал за происходящим. Хозяин пропустил вперед Зберовского, следом сам перешагнул через порог. Еще с ведром в руке кивнул на единственную здесь кровать, вокруг которой с потолка свисала вылинявшая от многолетних стирок занавеска:
— Кровать вам назначена. А мы — кто на печке, кто в чулане: дело летнее… А жена, стало быть, в деревню уехала.
Он поставил ведро и крикнул глухой бабке, показав на Гришу:
— Они, маманя, к нам постоялец!
4
Четыре дня Зберовский провел у коксовых печей, делал записи, набрасывал эскизы. По вечерам, проголодавшись, возвращался в тот же крохотный, слепленный из глины, но чисто побеленный домик. Бабка наливала ему миску борща. Усатый хозяин появлялся из чулана — днем он спал после ночной смены, — подсаживался к столу, сворачивал махорочную цигарку. Сочувственно смотрел на Гришу. Спрашивал:
— Притомился?
На четвертый вечер Гриша вздумал поделиться с ним своими мыслями:
— У вас, Василий Тимофеевич, не коксовое производство, а коксовый грабеж, если можно так сказать. Наиболее ценные продукты, что есть в каменном угле — лекарства, великолепные краски, духи, взрывчатые вещества, — все сгорает над печами. Кокс получаете — другие сокровища гибнут без пользы. Капиталы пропадают, состояния… Смотреть обидно!
Хозяин домика слушал, дымил махоркой и вдруг зло рассмеялся:
— Обидно, говоришь?
— Конечно, да. Такое расточительство!
А Василий Тимофеевич глядел, уже не выражая прежнего сочувствия.
— Ты вот что, парень, — сказал он, тяжело навалившись на стол. — Тебе оно, видишь, обидно. А нашему брату капиталы жалеть не приходится. Горят? Слыхал! Ну и пущай горят! Мне без интереса это самое.
— Да как же неинтересно? Вы на печах работаете?
— Работаю! Ага, работаю! И грабеж у нас не кокусный, по всей форме грабеж! Штраф в получку — девять рублей, не знаю за что. В угле остался динамит, патрон… каталю Полещенко глаз выбило, его же за это уволили. Да возьми другое: у соседа сын помер, животом болел. Ты чуешь? Себя жалеть надо, людей жалеть! Э-э, — протянул он и махнул безнадежно рукой, — вам все равно без понятия!
Зберовский чуть было не кинулся в спор: какая же тут логика? Всякие несправедливости, личные несчастья отнюдь не связаны с варварским сжиганием угля. Однако взгляд хозяина теперь ему казался едва ли не враждебным. И Гриша молча доел борщ.
«Смотрит, будто я, что ли, в чем-то виноват!..»
Когда стемнело, он долго стоял во дворе. Повернувшись спиной к зареву печей, любовался звездным небом. Летом в Петербурге звезды не такие яркие. Вон — Кассиопея; здесь она сияет, как горсть самых крупных планет. Мерцает альфа Лебедя, переливается цветами радуги. А в той стороне Зоя живет. Спит она сейчас? Нет, еще не спит. Быть может, тоже думает о нем…
Весь этот вечер для Зберовского был пронизан одним, главным ощущением: завтра он поедет к Зое. Последний вечер здесь. Дела окончены. С неделю он побудет у Терентьевых, а дальше… ну, и дальше — в Петербурге осенью они снова встретятся. Как все изумительно сложилось! И до чего же хорошо жить рядом с Зоей на земле!
Так — с ощущением радости на сердце — он проснулся следующим утром.
Его разбудили голоса: Василий Тимофеевич пришел с работы; с ним пришел другой — такой же крупный, плотно сложенный. Надо думать, родственник.
Зберовский выглянул из-за занавески. Хозяин мылся у жестяного рукомойника. Гость, объясняя бабке свой ранний визит, кричал ей в ухо:
— По холодку! По холодку способней идти… Утречком!
Бабка улыбалась сморщенным лицом — очевидно, это посещение было очень ей приятно. Она то посмотрит, снова улыбнется, то засуетится. Достала праздничную скатерть, принялась стелить на стол.
Гость между тем повернулся к Василию Тимофеевичу. Заговорил уже негромко, но явно чем-то возбужденный. Он продолжал, по-видимому, начатое раньше:
— Ну, а Харитонов как? Прибег, зубами скрежетит. Знай свое: «Не хочешь в шахту — расчет тебе немедля!» А в шахте газу — и-и, кто знает сколько! Лампы два дня не горят.
Василий Тимофеевич спросил:
— Что с вентилятором-то вашим?
— Поршня лопнули на машине… Нечипуренко, забойщик, подошел до инженера, до Ивана Степаныча, да его спытал: «Трое, — говорит, — детей у меня. Скажи, — говорит, — як вам велит совесть: чи идти мне в шахту, чи нет?» Терентьев аж с лица стал серый.
— И что сказал?
— Говорит: «Иди. А не то — расчет».
— Вот паскуда! — выругался Василий Тимофеевич.
Зберовский, одеваясь, прислушивался к голосам, потому что речь шла о Харитоновском руднике. Однако вся эта история ему казалась преувеличенной. Досадно было за Терентьева, которому приписывают черт знает что. Если там действительно опасно, Терентьев так не скажет! Чушь! Не может быть!