— Ага! Вот, а в биографии у вас этого не сказано! — И начальник отдела кадров, заторопившись, застрочил карандашом.
В другое время подобный разговор привел бы Григория Ивановича в самое скверное расположение духа. Но сейчас лишняя неприятность, кажется, уже ничего не могла прибавить к общему итогу. Если человеку нужно, то пусть спрашивает. Черт с ним!
Скорей всего из чувства внутренней самозащиты, Григорий Иванович с некоторых пор стал отталкивать от себя все мысли о дурных событиях последних месяцев. Конечно, просто зачеркнуть эти мысли невозможно. От них веет холодком тревоги. Однако он не вглядывается в каждую из них, не взвешивает каждую из них, а всем им, в сумме взятым, противопоставляет веру в здравый смысл и человеческую совесть.
В поведении Зберовского теперь было нечто от поведения страуса. Сам того не замечая, он прятал голову. Он не делал выводов о том, что ему следует искать корни зла, активно бороться, отвечать на ходы противника контрходами. Да и далеко не всякий контрход он счел бы для себя приличным, не пачкающим рук. Вместо этого он внушал себе, что клевета не устоит и рассыплется перед логикой вещей, а капитану в бурю якобы нельзя глазеть по сторонам, но надо с мужеством вести корабль по заданному курсу.
Рассыплется ли клевета сама собой?
И чем ему тревожнее было, тем он яростнее уходил в работу. За работой все плохое забывается. И его работа в нынешние штормовые дни должна идти особенно безукоризненно. Как раз время напряженное: на кафедре — результаты года, весенние зачеты, в лаборатории же, помимо прежних опытов, начались сложнейшие искания по теме Шаповалова.
А коллектив лаборатории раскололся на два враждующих лагеря. Часть людей — правда, меньшая, среди которой был Коваль, — публично осудив тематику лаборатории, сейчас только делает вид, будто продолжает работать. Все остальные бойкотируют их. Даже Григорий Иванович, когда ему нужно объясниться с кем-либо из группы Коваля, предпочитает разговаривать через третье лицо, чаще — через младшего лаборанта, посылаемого как парламентера.
Но, несмотря на такую атмосферу и на бездействие враждебной группы, здоровая часть коллектива в короткий срок успела сделать многое. Уже готовы аппараты, уже выращены бесчисленные миллиарды почвенных бактерий, каждого вида в отдельности. Если из бактерий еще не выделены чистые ферменты, то уже концентрат какой-то получен. Любопытны свойства его: в его присутствии замечено образование веществ, родственных углеводам. Правда, пока лишь в едва измеримых количествах — и тут нелегко нащупать даже самый малый шаг вперед, и техника эксперимента пока еще очень громоздка.
Окна открыты. За окнами зеленые кроны деревьев. Врывается ветер — воздух прохладный, душистый, пахнет цветущей черемухой.
Облокотясь о спинку стула, Григорий Иванович пристально следит за опытом.
Аппарат, похожий на водотрубный котел, как бы увенчан зеркальным гальванометром. Вместо циферблата и обычной стрелки, от крохотного зеркальца прибора отражается тоненький луч света. В процессе опыта зеркальце чуть вздрагивает; в противоположном конце зала натянута длинная белая лента с делениями, и именно там яркий зайчик прыгает по ленте, показывая цифры.
Возле ленты старшая лаборантка Люба вслух отсчитывает и записывает номера делений, на которые зайчик вспорхнул. А здесь, у аппарата, Шаповалов не сводит глаз с самопишущих термометров и газовых индикаторов. Вглядываясь в их кривые, он время от времени осторожно притрагивается к одной из регулирующих рукояток. За соседним же столом Лидия Романовна с помощницей делает анализы.
— Что, Лида, у вас? — спросил ее Григорий Иванович.
— Знаете, формальдегид, определенно.
Григорий Иванович оживился:
— В первой пробе?… Хорошо. Вот не ожидал!
И он вскоре ушел к себе в кабинет, чтобы подумать о плане опытов на завтра. Размашистым почерком набросал десяток формул. Потом его мысли незаметно переключились на другое.
Надо позвать Коваля, пристыдить. Сказать напрямик: «Никита Миронович, вы споткнулись, теперь вас мучит совесть. Голубчик, я не таю на вас зла. Но строго требую: потрудитесь сами исправить вашу беду…»
Зажмурившись, Григорий Иванович вздохнул. За окнами чирикают птицы. Слышно, как волной зашелестели ветви в парке, и снова запахло черемухой. Через прищуренные веки видно: трепещет на ветру молодая, весенняя листва; а небо — ясная лазурь, без единого облачка.
Вдруг мысль о Ковале и все тревоги нынешнего дня словно сгинули.