- Простыл малость, и вольной бумаги все нету. А главное знаете что? Нет прежних хоть малых, да своих сил в руке и в глазах, что до кабалы проклятой были. Их вернуть не могу, - сказал Поляков и опустил глаза на скатерть. - А оттого учусь не в охотку и дома писать противно. - Он поднял глаза, и в них, в чертах лица отразилось почти отчаяние. - Я ведь принадлежности свои в руки давеча взял, только как ваши шаги услышал. Подумал: вдруг заказчик какой сыскался, так прикинусь, будто работаю. Кажется иногда, что ежели закажет кто портрет с натуры, как в Костроме бывало, то развязался бы я снова... А этих постылых больше писать не могу! - Он махнул в сторону царского портрета на мольберте. - Давно сухой стоит, тряпкой закрываю, чтобы не видеть. - Художник указал на холстину, лежавшую под мольбертом.
- Простуда пройдет, вольную господа дадут - они себе не враги, чтоб деньги такие упустить, - сказал Иванов как мог уверенней. - А насчет руки да глаза, поверь, все дело в упорстве, я по себе знаю. Не печалься и увидишь, как образуется.
- Нет, Александр Иванович, - покачал головой Поляков. - В нашем деле иначе, чем в любом ремесле. От рабского повторения несчетного я и сохну. Забил мне душу художницкую чертов англичанин портретами, которые с чужих холстов шесть лет списывал. Оно для художника... как вам сказать... все равно, что взрослому наезднику на деревянном коне-качалке скакать. Призрак искусства, подделка. Живописец настоящий своим глазом предмет в натуре во всех поворотах должен увидеть, чтобы его верно изобразить. А я теперь ровно слепец - только и могу, что по шаблону Дова этаких царей, как блины, шлепать, разве что мундиры сменяю... Иногда в уме увижу что-то свое - так и написал бы, кажется, хоть как раньше бывало... А беру кисть - и опять пошел под него мазать.
Ровно наваждение какое! И ведь не его полной манерой, а во сто раз бледней, жестче... Разумеете теперь мое горе, Александр Иванович?.. Вот и спрашивается: удастся ли вырваться из-под его колдовства? Удастся ли академическим учением руку, им засушенную, оживить, душу разогреть, научиться собственным глазом натуру видеть?.. То обнадежусь, то отчаюсь. Не раз в такое расстройство приходил, что про петлю думал, право! А тут еще он опять приехал. Встретил на той неделе лицом к лицу около Академии. Из кареты лаковой вылез, на меня мельком, ровно на муху, глянул - да в двери. Может, и верно не признал, а я забыть не могу - будто беса наяву встретил. Все мучения мои - голод, холод, брань незаслуженная, когда за мольбертом через силу сидел, - всё в памяти расшевелил, что забыть стараюсь. Но ведь и тогда я, пожалуй, счастливей нонешнего был, раз думал, что только голодом, холодом да трудами морит, а теперь вижу, что и художника во мне заморозил...
- Ничего, отойдешь, - утешал Иванов. - Было время, когда и меня до такой крайности немец один домучил, что едва от веревки люди добрые отвели. А недруг твой скоро навсегда кз России сгинет. Пришлось, видно, призвать, чтобы портреты закончил.
Поляков кивнул:
- Рассказали, что в Академию за дипломом почетным приезжал и конференц-секретарю об отъезде говорил. Все знаю, но как глаза его ледяные увидел, разом прошлое вспомнил и чуть от злобы не задохся. А Голике кружится там?
- Помогает ему.
- Руки лижет. Знаю его повадки. Так и раньше было.
- Да полно тебе себя растравлять.
- И то... Позвольте еще чашечку, чай-то хорош ведь, "с жасмином" зовется. Верите ли, и вкуса к пище лишился, в рот ничего не лезет: ни жаркое, ни пирожное, а всё чай, да покрепче...
- Может, денег? Так возьми у меня.
- Спасибо, Александр Иванович, вы как отец родной. Но общество каждый месяц вспоможение выдает, и от портретов сберег кое-что. А этот закончить не могу. И прежние без охоты писал, а как встретил проклятого...
С тяжелым сердцем простился Иванов с живописцем.
"Экая напасть на человека! - думал, идучи в роту. - И верно похоже, будто напустил на него Дов какую порчу. Иначе отчего бы царские портреты так обрыдли? Вот я щетки свои десять лет делаю. Хотя надоело, зато заработок самый надежный. Аль у художников вправду все иное? Уезжал бы скорей англичанин.
И верно, похож он на заморского беса - морда лошадиная, глаза пустые.
На последний бал перед переездом царской семьи в Петергоф съезжались обычные гости - придворные, генералы, сановники и первые танцующие кавалеры - офицеры гвардии.
В восемь часов лучи предзакатного солнца били на верх Иорданской лестницы, обливая непрерывно поднимавшихся по ковровым дорожкам дам в сверкающих драгоценностями платьях и мужчин в разнообразных мундирах. Иванов, дежуривший в парадных залах, стоял в своем скромном сюртуке за красным рядом лакеев, выстроенных по сторонам прохода от последней ступеньки лестницы до дверей Аванзала.
И вдруг к нему свернул штабс-ротмистр Лужин в "праздничной" форме - в алом колете и белых коротких штанах, - завитой и надушенный, точь-в-точь как навек запомнился князь Одоевский, отправляющийся на свой первый дворцовый бал.
- Здорово, вахмистр! - сказал Лужин. - Как поживаешь?