и смотрит на нас: —
или печально,
или восхищенно,
или торжественно.
И от его близости земля обретает слово.
И всякая тварь начинает слагать в звуки
восхищение души своей.
А неумеющее звучать
дымится синими туманами.
А солнечные лучи
начинаются с солнца
и на лугах оканчиваются травой.
Но счастливейшие из лучей,
коснувшись озер,
принимают образ болотных лягушек,
животных нежных и хрупких
и до того безобразных видом своим,
что вызывают в мыслях живущих
ломкое благоговение.
А лягушки и не догадываются,
что они родня солнцу,
в только глубоко веруют зорям,
зорям утренним и вечерним.
А еще бродят между трав, и осок,
и болотных лягушек
человеческие мальчишки.
И, как всякая поросль людская,
отличны они от зверей и птиц
воображением сердца.
И оттого-то и возникает в пространстве
между живущим и говорящим
и безначальная боль,
и бесконечное восхищение жизнью.
БАЛЛАДА О ПРЕКРАСНОМ
У метельщицы в подвале
я осталась ночевать,—
в ту пору я писала о цветах —
и синие думы,
как утренний снег,
дымились в словах моих.
Проснулась ночью,—
лампочка в потолке…
Стоит у стены кровать,—
под красным одеялом
старуха сидит:
в кофте зеленой,
в заплатанном платке,
руки, как бурые корни женьшеня,
лежат на красном одеяле.
«Бабушка,—
говорю я,—
а цветы похожи на ребят,
но ребята с возрастом грубеют,
а цветы остаются как были,
и не потому ли люди смотрят долго
в чашечки цветов, о детстве вспоминая?»
Утром —
я в мятежности вставала:
ночью что
метельщице наговорила,
где в стихах ей белых разбираться,
просмеет с подружками меня.
скажет, ненормальная пришла.
Но
вошла тут с улицы старуха,
и в руках у нее букет —
солнечных, желтеющих шаров,
по-крестьянски сжатый в кулаке.
«Вот тебе,—
метельщица сказала,
за твои хорошие слова».
Я взяла цветы —
из глаз слеза упала…
Это новое
решила я.
РИСУНОК
Лежали пашни под снегами…
Казалось, детская рука
нарисовала избы углем
на гребне белого холма,
полоску узкую зари
от клюквы соком провела,
снега мерцаньем оживила
и тени синькой положила.
ИЗ ДЕТСТВА
Я полоскала небо в речке
и на новой лыковой веревке
развесила небо сушиться.
А потом мы овечьи шубы
с отцовской спины надели,
и сел и
в телегу,
и с плугом
поехали в ноле сеять.
Один ноги свесил с телеги
и взбалтывал воздух, как сливки,
а глаза другого глазели
в тележьи щели.
А колеса на оси,
как петушьи очи, вертелись.
Ну, а я посреди телеги,
как в деревянной сказке, сидела.
ВЕСНА
Босоногая роща
всплеснула руками
и разогнала грачей из гнезд.
И природа,
по последнему слову техники,
тонколиственные приборы
расставила у берез.
А прохожий сказал о них,
низко склоняясь:
«Тише, пожалуйста,—
это подснежники…»
«И стоит под кленами скамейка…»
И стоит под кленами скамейка,
на скамье, небес не замечая,
юноша, как тонкий дождик,
пальцы милой женщины руками,
словно струны, тихо задевает.
А в ладонях у нее сирени,
у плеча кружевная пена
и средь тишайших ресниц
обетованная земля, —
на прозрачных лугах
ни забот, ни тревог,—
одно сердце поет
в берестяной рожок
о свершенной любви.
«Отходит равнодушие от сердца…»
Отходит равнодушие от сердца,
когда посмотришь на березовые
листья,
что почку открывают
в середине мая.
К младенчеству весны
с любовью припадая,
ты голову к ветвям склоняешь,
и в этот миг
походит на рассвет —
бурею битое,
грозою мытое,
жаждой опаленное
твое лицо,
мой современник нежный.
МОЙ ИНСТИТУТ
Тверской бульвар…
Оленьими рогами
растут заснеженные тополя,
сад Герцена, засыпанный снегами;
за легкими пуховыми ветвями
желтеет старый дом,
и греют тлеющим огнем
зажженные большие стекла.
И я сама —
торжественность и тишина —
перед засвеченным стою окном:
в окне прошел седеющий Асеев,
на нервном, как ковыль, лице
морские гавани
нестылых глаз
теплом нахлынули
на снежные покои.
Мы знаем вас,
друг молодости нашей,
чистосердечность вашего стиха
и бескорыстность светлую в поэзии.
Вот юноша поэт,
и, словно раненая птица,
косой пробор
распахнутым крылом
на лоб задумчивый ложится,
трагедию войны сокрыв.
По лестнице идет другой,
рассеянный и молчаливый,
он знает финские заливы,
мечтательный и верный воин
и грустный, как заря, певец.
Пуховый ветер над Москвой…
Но лебеди покинут белый дом,
последний крик
с плывущих облаков
прощальной песней
ляжет на крыльцо.
КРУПСКОЙ НАДЕЖДЕ КОНСТАНТИНОВНЕ
Седая, как Русь,
а по сердцу ровесница моя.
вы, Надежда Константиновна,
родились очень давно,
а я рождена в октябре.
Ну, так что?
Все равно одинаково.
Это не беда, что жизнь
вспахала лицо,
и право, совсем ничего,
что на вашей спине
дни кирпичами уложены,
лить бы сердце
осталось упругим,
не легли бы морщины на мысль.
Жить бы еще хоть двести,
вечно, как разум, жить.
Да и как немножко
не ссутулиться,—
на руках у вас
революция девчонкой
говорить училась,
марсельезы петь.
Прошлое не поминайте лихом.
Вы ведь любите
детей и жизнь,
бронзовую юность, загорелую,
молодость красивую и смелую,
птицей набирающую высь.
Нет в моей стране
ни стариков, ни старых.
Крылья за спиной
у граждан отросли,
и летит страна
огромной сильной стаей,
где не будет смерти
и не будет тьмы.
Седая, как Русь,
А по сердцу ровесница моя.