Насколько в нашем доме всегда было полно проблем, неразрешимых вопросов, сомнений по поводу всего на свете, волнений и беспорядка, настолько же в доме Актера вес протекало безмятежно, разумно, достойно. Каждый день Ашер отправлялся к поезду принять привезенные мужиками бидоны с молоком. Подымался с рассветом, сначала — в синагогу, затем — на вокзал. Он работал по меньшей мере восемнадцать часов в сутки. Даже в субботу, вместо того чтобы отдыхать, шел в синагогу послушать проповедь или к нам — воспринять порцию Пятикнижия с комментариями Раши. Работу свою он любил, а к иудаизму пылал прямо-таки пламенной любовью. Думается, ни разу не услышал я от этого человека «нет». Вся его жизнь была одно сплошное «да».
У Ашера была лошадь с тележкой, и это составляло предмет моей жгучей зависти. Как, наверно, счастлив мальчик, у отца которого есть лошадь, тележка, да еще и конюшня! Ежедневно Ашер ездил в самые дальние концы города, даже на Прагу [64]! Частенько доводилось мне видеть, как он проезжает мимо нашего дома. Никогда не забывал поднять глаза и поприветствовать всякого, кто бы он ни был у нас на балконе или в окне. Частенько случалось, что я попадался ему на улице, носился с компанией сорванцов или играл с детьми «не нашего круга». Но никогда он не грозился рассказать обо всем отцу, и сам не пытался поучать меня. Никогда, в отличие от других взрослых, не дергал детей за уши, не защемлял пальцами нос, не сдвигал шапку на нос. Думаю, у Ашера было врожденное чувство уважения к каждому — будь то ребенок или взрослый.
Раз как-то он проезжал мимо, я поздоровался; кивком и вдруг попросил: «Реб Ашер, возьмите меня с собой».
Ашер тотчас остановил лошадь и велел мне забираться. Мы поехали на железнодорожный вокзал Поездка заняла несколько часов. Я был вне себя от радости. Мы как будто плыли посреди потока — конка, дрожки груженые фургоны… Маршировали солдаты. Городовые стояли — каждый на своем посту. Пожарные машины, карета «скорой помощи», легковые авто, они тогда только стали появляться на улицах Варшавы — все проносилось мимо нас. Я — в безопасности, под защитой друга с кнутом в руках, а под ногами стучат колеса. Вся Варшава мне завидует — так я думал. А на самом-то деле люди с удивлением глазели на меня, маленького хасида в бархатной ермолке, с огненно-рыжими пейсами, с высоты молочного фургона озирающегося вокруг. Было ясно, что я в этой повозке пассажир, инородное тело…
С этого дня между мной и реб Ашером установилось неписаное соглашение: если он мог — брал меня с собой. Чреваты опасностью бывали те моменты, когда реб Ашер оставлял меня одного в повозке: уходил за бидонами к поезду или же оформить счет. Лошадь в удивлении оглядывалась на меня. Ашер иногда давал мне вожжи, и лошадь, казалось, рассуждала про себя: «Поглядите-ка, кто это правит…» Страх, что лошадь встанет на дыбы и понесет, — этот страх доставлял мне ужасные мучения. Да и вообще, лошадь — это вам не игрушка, такое большое животное, дикое, невероятной силы и молчит… Случалось, проходил мимо какой-нибудь поляк, останавливался, смеялся, что-то говорил по-польски… Польского я не понимал, и потому поляк рождал во мне тот же страх, что и лошадь. Тоже большой, сильный и непонятный. Он мог неожиданно разозлиться и ударить меня, мог просто дернуть за пейсы — любимое развлечение поляков, почитаемое ими за хорошую шутку… Вот мне и пришел конец, думал я, сейчас он разозлится, стукнет меня, вот-вот лошадь сорвется с места, ударится во что-нибудь…. Тут как раз появлялся реб Ашер, и все становилось на место. Ашер переносил тяжеленные бидоны с такой легкостью, как это, наверно, делал библейский Самсон. Он сильнее лошади, сильнее любого поляка, у него добрые, спокойные глаза, излучающие мягкий свет, и говорит он на понятном мне языке. А главное — он друг моему отцу! Одно только желание владело мной — ехать и ехать, мчаться и мчаться с этим человеком дни и ночи, через поля и леса, в Африку, в Америку на край света, и все смотреть, смотреть…
Но как отличался этот Ашер от того, что появлялся у нас в доме на Новый год или Йом-Кипур! Плотники устанавливали лавки в кабинете отца, и там молились женщины. Из спальни выносили кровати, вносили туда арнкодеш, и это становилось молитвенным домом в миниатюре. Ашер — во всем белом, от чего его черные глаза кажутся еще чернее. Шапка расшита золотом и серебром, с высокой тульей. Ашер подымается на возвышение для кантора, и оттуда звучит его потрясающий бас: «Вот я! Воззри на меня, Господи…» — поистине «лев рыкающий».