— Что-о? Арамбаша захватил беглецов? Вести всех сюда. О, я их буду судить грозным судом, как Господь наш Аллах будет судить тварей дрожащих в день величия своего, когда разверзнется твердь земная и черные хляби восстанут до небес. Трепещите, рабы! Ибо клянусь, день сей днем гнева наречется.
Гиляр, черный буйвол, «лишенный ятер и конца», молчал, а с ним молчало и все скопчество — как евнухи черные, так и евнухи белые; молчал поверженный Осмин и вся его академия. Их кредо — идейное, профессиональное, жизненное — было: с необрезанными сердцами не войти в царство Божие, а с неотрезанными концами — в гарем царский. Что же теперь…
На высоте тридцати восьми ступеней, белоснежных, как жертвенный агнец, стоял в сиянии славы Селим-паша. За ним теснились евнухи разных степеней посвящения — в точности как толпа ангелов в Судный день позади Аллаха. Вот-вот доставят грешников. Распростертые на паперти, они будут молить о прощении, а сверху раздастся громоподобное: «Ха. Ха. Ха».
Уже показались небывалые гости: волосатые мужчины в тюрбанах цвета выжженной земли — до чего дико видеть их здесь, в этом хрупком царстве ля-минора, где среди донных растений вдруг зигзагом промелькнет стайка вуалехвосток. Предводитель могучих гайдуков припал к нижней ступеньке, как жаждущий к живительным струям.
— Говори.
Голос Селим-паши и впрямь звучал, как только может звучать голос, раздающийся с горней высоты. (Не случайно в нашей памяти жив некий обобщенный образ студента-вокалиста, с утра до вечера распевающегося на гулкой черной лестнице.)
— О владыка правоверных, о лев над народами, непобедимый, как семь зверей, и, как восьмой, необратимый вспять![118] О аллахоспасаемый! Да будет известно тебе, паша нашего времени, что ничтожнейший из рабов моего господина, по неизреченной милости Аллаха, помешал осуществлению злодейства, доселе неслыханного. Еще не видала священная Басра такой скверны, еще не знали измены чернее этой несокрушимые ее стены. Та, которую ты назвал своею
Выше брать уж было некуда. Арамбаша понизил голос, отдавая распоряжение орлам,[120] чьи венгерки в сочетании с тюрбанами предвещали союз Дунайской монархии и Оттоманской империи, о котором в описываемое время и помыслить нельзя было.
К основанию лестницы подвели тех, кто давеча по ней весело сбегал. Мужчины были связаны, их шеи соединяла цепь. Педрильо щеголял дамскими кружевными панталончиками — плаща и след простыл. Бельмонте лишился шпаги, а в остальном его туалет никаких унизительных перемен не претерпел. Женщины, имевшие вид музейных экспонатов, упакованных для перевозки, были осторожно уложены рядом.
— Тут
— Развязать! Шлюхам ни к чему скрывать свои лица.
Гайдуки могли бы смело ассистировать Кристо, они ловко все распаковали, и обе парочки в ожидании своей участи прижались друг к другу.
— Я соскучилась по тебе, — сказала Констанция. — Не обращай внимания ни на кого и ни на что, живи секундами.
— Я погубил тебя.
— Ты погубил меня? Ты спас меня от гибели, ты вырвал меня из рабства, я больше не раба слепой природы. А что мы заплатим за это нашими телами, так тела — это гадость.
— Ты хочешь сказать, что похищение состоялось?
— А разве ты этого не понял?
Паша не слышал, о чем они говорят — а хотел бы. Увы, чтобы распоряжаться жизнью и смертью с тою же помпезностью, с какой принимают парады, острота слуха не требуется.
— Педро, — сказала Блондинка, — у нас нет возможности спасти свои жизни.
— Боюсь, Блондиночка, ты права, — отвечал ей Педрильо.
— Ты хотел, чтобы я выучила тебя английскому — тогда пой вместе со мною. Помни, последние слова в этом мире будут сказаны по-английски.
Оба поют:
Rule, Britania! Britania, rule the waves;
Britons never, never, never will be slaves.