— Без сомнения, его инквизиторское священство имеет при себе локон святого Христофора, — сказал граф, наклоняясь к великому толедану. — Хотя я больше полагаюсь на волос из бороды Николы Морского — очень помогает в дороге, а в плавании и вовсе незаменим. А вот, mon ami… — он отогнул накрахмаленный до состояния доски полотняный напульсник, обнажив безволосую сторону руки, как сказал бы Набоков, «снутри» — где буквою
Мендоса страдал недержанием речи. Это было старческое — в молодости, говорили, он был не так словоохотлив. Но коррехидору пришлось по душе дерзкое сравнение, балансировавшее на грани ереси, — что уже, можно сказать, румяная корка для квалификаторов. И он стал разглядывать осужденных, желая поймать себя на преступной слабости к одному из них… к одной из этих фигур, в санбенито и кароче, коих в своей жизни навидался — уж можно себе представить, сколько. Нет, никаких признаков слабости. Косточка костра. Попытался даже вызвать в памяти картины прошлого — напрасно, как под крышку гроба заглянул, того, что носили сегодня вокруг церкви.
«А что как Господь Своего Сына вовсе не любил?» Он сам содрогнулся от своей догадки. Тем более правдоподобной, что опыт жизни подтверждал ее вдвойне: с одной стороны, Эдмондо, который мог бы сколько угодно взывать к нему — так и слышишь слезное: «Отче! Избавь меня от часа сего. Отче!..» Совершенно бесполезно. С другой стороны, обе Марии были новыми христианками. Вдруг сходство этим не исчерпывалось? Тогда б все объяснялось…
Коррехидор поймал на себе взгляд хустисии и поторопился придать лицу выражение
Хустисия отвел глаза. Фанатик сыска и отец родной своим корчете, сам он детей не имел. Быть же «отцом родным» и просто отцом — не одно и то же. Интересно: педрильчата — его крестники — тоже не внушали своим «родимым» того трепета, с которым будет сопряжена всякая мысль о ребенке спустя несколько столетий. Отчасти к этому не располагала их многочисленность. Оближут каждого по-сучьи да и вытолкают вон — из дома, из сердца. Культ Младенца еще отнюдь не освящение детства, с которым христианство (монотеизм гоев) только и могло войти в дома. Без этого, будучи законсервированным в стенах храмов, оно, христианство, рисковало перевалить через все сроки годности. Наконец «младенец» перестал писаться с заглавной буквы; идол, которому поклонялись, превратился в ребенка, которого любят. Когда, в каком романе это впервые было заявлено? Кто здесь лидировал, Диккенс? Достоевский? (Маркони? Попов?) Одно бесспорно: это век возникновения «сонатного аллегро» в немецкой музыке (Гайдн, Моцарт). Так что подлинным первым веком христианства стал девятнадцатый век (всего-то!) — оказывается, не только концом, но и началом не совпадающий с календарем, прикарманивший еще добрую четверть предыдущего столетия, о чем вспоминают реже.
«И все же своего „педрильчонка“ кидать в огонь — не аргальской водицы испить. Каковы б ни были нравы в семнадцатом веке, это заставит желваки дернуться хотя бы раз». Хустисия посмотрел на великого толедана — то был взгляд, который толедан перехватил.