Слышу, как перекладывают кого-то на койку. Женский голос утешает. С операции небось. Новенький. Конечно, движок пыхтит: оперируют. Поспевают хирурги за войной…
Лучик фонарика ко мне бежит… Не жмурюсь, смотрю на свет.
— Почему не спишь? — спрашивает женский голос.
А я приподнялся на здоровую руку и во все глаза смотрю: где слышал?.. Не помню. Начисто память отшибло. Какой спрос? Дезертир я и есть… с того света…
Санитар зовет в дверь:
— Елена Павловна, майора уже оперируют! Главный вас требует!..
А лучик фонаря в пол ткнулся и дрожит…
Лежу, жизнь вспоминаю и этот голос… ни в одном дне не могу сыскать.
Комбат встает, одергивает ватник. Шея у него — под толстым бинтом, и на щеках — свежие рубцы. Говорит отрывисто (наступательный голос):
— Не заскучаешь. Здесь из наших Аршинов, Гавриков, Щукин, Вьюшкин… вон Горлов шустрит. Ну, будь, Гудков! — Ищет кобуру, сдвигает по ремню на место.
Поди, признай в нем нашего Лотарева. Сухие складки по лицу, жилы да кости. Глядит настороженно. А ведь человек робкий, не нахальный: семья да огород.
Облизывает губы, они у него в болячках. Говорит с озабоченностью:
— Полк вывели на пополнение… А комбат? Какой я комбат, Гудков? Пришлют с пополнением кадрового.
— Прикажут — будешь, — отзывается старик санитар. Он обмундирование принес Егору Ногайцеву. — А глупость напорешь — в расход пустят.
Лотарев аж стемнел с лица, ощерился, было, для ответа, да осекся, нехотя кивнул мне, губы сжаты, повернулся и пошел. Матвей Горлов на костылях за ним: провожает нашего командира. Трепло, этот Матвей. День напролет маятником по палате.
Мне жаль Лотарева.
— Партийный он, — говорю о своем комбате, — мужик боевой.
— И партийных расстреливают, — говорит старик.
— Да я не о том, — говорю.
— А я — о том. — И старик тяжко топает к выходу. Все знают: ему шестьдесят четыре, и пошел он на фронт добровольцем; в первом же бою был ранен, а начал воевать еще в империалистическую, даже притравлен газами. Лысый — ни одного волоса, а по лицу в сероватой щетине. Шея в вислых складках. Веки наползли на глаза. Делает все степенно и не выносит, чтоб перечили. Так отбреет!..
Ветер подвывает в трубе. Сумрачно в палатке, зябко. Тяну колени к животу. Как есть, прошибает цыганским потом. Когда же лето?
— Колька! — прошу. — Чурок подкинь.
А толку-то? Выдувает палатку. Опять ночь напролет зубами клацаешь. Чтоб этому ветру!..
Колька Соколов — из легкораненых, за санитара. Печь подтапливает, харчи разносит. Мне за ром то хлеба лишнюю пайку добудет, то — картошечки, селедки. Голодно харчуют. На весь санбат мне ром прописали да еще двум доходягам. Я постоянно, даже во сне, хочу жрать, вот и отдаю ром: лишь бы пожевать что.
— …ПТР! — презрительно кривится Матвей; он уже вернулся и стоит напротив артиллериста. — Чугунные плечи надо иметь… таскать и стрелять из энтой штуковины…
— …Настоишь самогон на рябине, — вспоминает в своей компании Ваня Лощилин, — ликер, а не сивуха! Тяпнешь — и с подругой под ручку. Подруга довоенная, в теле баба, не ущипнешь, а разложишь…
— …Щит — блином, панораму — вдребезги, — рассказывает артиллерист (он через две койки от меня, это его дружок помер давече). — Покалеченные расползаются. На ногах — один я. Телефонист орет из щели: «СО — пять снарядов!» «Дай, — думаю, — на глазок наведу». Только к стволу, меня и…
А я все мозолю мозги о ржаное военное счастье: лечат тебя, на ноги ставят попрочнее — и под смерть или увечье… Порядок требует…