— Нравственность извечно зиждется в первоистоках формирования человека обществом. Прости, — сказал он жене, — но первый в жизни поцелуй — это ведь акт колоссального значения… Сегодня очень вкусный суп, — похвалил его Карабчевский и после долгого молчания вернулся к прежней теме разговора. — Я мучаюсь, Ольга, еще не ведая, с чего мне начать. Так, наверное, страдает писатель, ищущий первую строку своего романа.
— С чего же начнешь? — вопросительно посмотрела жена.
— Пожалуй, с появления Ольги Палем в Одессе…
Известно, что Карабчевский хорошо проницал предстоящие дела защиты, но речей никогда не готовил и не записывал, уповая едино лишь на силу своего творческого вдохновения. Он как бы незримо «писал» свою речь в голове… Мне думается, что, готовясь к процессу, Карабчевский поработал более тщательно и был гораздо ближе в поисках истины, нежели казенные следователи, истерзавшие Ольгу Палем посторонними вопросами, лишь увеличивая ее страдания.
— По сути дела, — рассуждал Карабчевский перед женою, — Ольга Палем, и без того уже достаточно истерзанная, подвергается новым оскорблениям, когда из ее души пытаются извлечь то, чем дорожит каждая женщина. Мною тяжело переживаются свидания с нею. Ольга Палем плачет, ее состояние, близкое к истеричности, требует внимания врачей, а не следователей…
Карабчевский заблаговременно распорядился, чтобы из Одессы в Петербург были вызваны в качестве свидетелей и фотограф Горелик, и Фаина Эдельгейм, содержательница публичного дома. Зато никакими клещами было не выманить на суд Александру Михайловну Довнар-Шмидт, и не потому, что она была повержена гибелью сына, а совсем по иным причинам. Накануне суда Карабчевский переговорил с П. Е. Рейнботом, которому предстояло выступать на суде поверенным гражданской истицы (то есть от лица матери убитого):
— Павел Евгеньевич, госпожа Довнар-Шмидт, невзирая на многие вызовы, конечно, на суд не явится, и я полагаю, что вашей истице просто нежелательно, чтобы ее поступки предстали перед судом общественности в самом неблагоприятном свете.
— Как сказать, — выгнул плечи Рейнбот. — Поймите же и вы материнское сердце, всю силу его отчаяния.
Карабчевский сказал, что материнские сердца иногда бывают излишне жестокими, порождая эгоизм в своих же возлюбленных чадах. В трагедии между сыном и Ольгой Палем во многом повинна именно она, сознательно сводившая молодых людей, эгоистично желая, чтобы ее сын избежал общения с непотребными женщинами. Результат оказался неожиданным и для нее!
— Мне было очень неприятно, Павел Евгеньевич, залезать в морг, но все же знайте: вскрытие тела Довнара показало, что во время последнего (самого последнего) свидания с Ольгой Палем он уже был заражен новой дурной болезнью. Об этом я не говорил обвиняемой, дабы не добавлять ей душевных страданий… Придется сказать потом!
— Вы меня просто убили, — сознался Рейнбот.
За день до суда Карабчевский снова побывал в тюрьме, из камеры Ольга Палем была доставлена в служебную комнату для адвокатов, Николай Платонович заранее заказал ужин в хорошем ресторане, подследственная с тихим удивлением обозревала диковинные яства, которых никогда в жизни не видела.
— Что это значит? Я… свободна?
— Завтра вы будете уже на свободе, а сейчас расслабьтесь, — внушал ей Карабчевский. — Можете даже выпить со мною вина, это нам не помешает. Сегодня я не стану тревожить вас своими вопросами, мы просто поговорим, как друзья по общему для нас несчастью. Вы нужны мне завтра бодрой и веселой… Кстати, я принес вам письмо, автором которого является маркер в бильярдном клубе, осужденный за воровство из карманов влиятельных игроков. Вот, послушайте, что писал этот жулик своей возлюбленной из тюрьмы…
Карабчевский все-таки добился, что Ольга Палем стала смеяться, и на прощание он поцеловал ей тонкую руку:
— Будьте спокойны. Завтра во всем разберемся…