– Катя, – назвалась девушка и продолжала стоять, испытующе глядя на него. Ей почему-то стало жаль этого парня (она рассмотрела, что он не так уж стар и не настолько страшен, как показалось с первого взгляда). Что-то было в нем – разбитое и растерзанное, – заглушающее все опасения и брезгливость, но вызывающее сострадание.
– Тут же коммунальная квартира была! Я с матерью вот в этой комнате жил, – указал он на дверь слева.
– Может быть, – согласилась Катя. – Но теперь здесь живет Клавдия Николаевна Вологжанина. Табличку читал?
– Читал. А мать моя где? Монахова?
– А-а, – протянула Катя. – Помню, помню, мне бабушка рассказывала. Она въехала сюда в шестьдесят седьмом году, когда еще работала в райкоме партии. Раньше здесь коммуналка была. Но ее расселили, чтобы улучшить жилищные условия партийного работника. Бабушка говорила, что при расселении был какой-то скандал.
Одна женщина не захотела съезжать. Вроде бы это и была Монахова. Ей предложили однокомнатную квартиру в Осиновой роще. Ну и что с того, что за городом? Зато отдельно! И милиция приходила выселять ее, и решение суда в нос ей тыкали, и судебный исполнитель пороги обивал. Все без толку. Уперлась – и ни в какую. Думали-решали. Вызвали «неотложку» из психиатрической больницы, и врачи признали ее невменяемой. Так бабушка оказалась одна в пятикомнатной квартире. Стой, ты куда?..
– Вот, значит, как… – пробормотал Кешка и, как оглушенный, ничего и никого вокруг уже не замечая, поплелся к выходу.
– Да постой же ты!.. Давай я тебя хоть чаем напою!.. – крикнула ему вслед Катя.
Кешка, не отвечая, спускался по лестнице…
Кешка и не думал о том, что остался теперь без крыши над головой. Все его мысли были заняты другим. Где сейчас мать? Что с ней? Жива ли она вообще? Он ехал в указанную Катей психиатрическую больницу, проклиная свою несложившуюся жизнь, ругая себя последними словами и моля Бога о том, чтобы все обошлось. Ведь не навечно мать в психушке! Она поправится, ее выпишут. С жильем что-нибудь придумается. И заживут они вместе – спокойно и счастливо, – как было в далеком пятьдесят втором году, когда они переехали из Польши в Ленинград и отец еще не начал пить…
На проходной, объяснив вахтеру, что ему нужно, Кешка миновал «вертушку» и прошел к нужному корпусу. В нижнем холле его встретил дежурный медбрат. Мужичище двухметрового роста и полутораметровой ширины. Грязный, некогда бывший белым халат его готов был расползтись по швам. А из-под закатанных рукавов видны жилистые волосатые руки. На внешней стороне правой кисти кривая наколка «Катя». Кешка на сёкунду вспомнил о девчонке, встретившей его на Лиговском, 56. С этим громилой она вряд ли знакома.
– Вы к кому? – задал традиционный вопрос медбрат, дыхнув на Кешку устойчивым перегаром.
– К Монаховой, – неуверенно произнес он, все еще надеясь, что произошла ошибка и его мать не лежит в этой долбаной психушке.
– А вы ей кто? – вновь задал вопрос громила.
– Сын, – севшим голосом проговорил Кешка.
– А-а! – протянул тот и расхлебенил рот в идиотской улыбке. – Бах, значит. С гастролей вернулся.
– Какой Бах? – уставился на него Кешка.
– Иоганн Себастьян! Хо-хо-хо! – зарокотал тот и двинулся к зарешеченной двери, за которой располагались палаты. – Щас вызову! Хо-хо-хо!
Кешка тем временем осмотрел холл. По углам стояли здоровенные пальмы в деревянных бочках с землей, а между ними был втиснут старый диван с потрескавшимися деревянными подлокотниками и изрезанным дерматиновым покрытием сиденья и спинки. Он опустился на диван, не в силах больше сдерживать дрожь в коленях.
Медбрат появился через пять-шесть минут, ведя перед собой совершенно незнакомую старую женщину. Кешка даже воскликнул мысленно: «Ошибка! Не моя это мать!»
Но когда те приблизились, он с ужасом разглядел в ней знакомые с детства черты. Да, эта старуха с выцветшими и выплаканными глазами, взлохмаченной головой и морщинистыми обвисшими щеками – его мать. Руки женщины мелко тряслись, а голова непроизвольно ходила из стороны в сторону, наподобие стрелки метронома. На ней был полинялый неглаженый халат, рыже-коричневые чулки с растянутыми резинками, а оттого сползшие до щиколоток, и жесткие казенные тапки из кожзаменителя, какие до сих пор обычно выдаются в госбольницах.
– Вот он, Бах твой! – пророкотал медбрат и подтолкнул женщину к Кешке.
Тот не в силах был даже подняться с дивана. Так и остался сидеть, беззвучно хлопая ртом, как выброшенная на берег рыбина.
– Иоганн! – еле слышно вымолвила старуха и упала перед Кешкой на колени, уткнувшись
иссушенным, заострившимся личиком ему в ноги. – Ты вернулся ко мне, Иоганн! Ницца! Париж! Вена! Расскажи мне о Венской опере, сынок! Как тебя принимали нынче? – Старуха подняла на Кешку свои глаза, и ему стало страшно.
– Мама!!! – вскрикнул он, хватая ее за хилые плечи и усаживая с собою рядом. – Мамочка! – По лицу его покатились слезы. – Это же я, Иннокентий! Ты узнаешь меня? МА-А-МА-А!!!