— Андрей говорил? Да это же тряпка, толстовец! Это же такая патологическая скромность, которая… от которой… — И Лагоденко даже сплюнул от злости. — Тоже нашла на кого сослаться!
— Ну, я вам сообщила, а вы считайте как хотите. Мое дело маленькое, — сказала Люся, вставая. — Пойду к своим. Бывайте здоровы, живите богато… Да! У вас веник освободился?
Староста комнаты сказал «да», и Люся, схватив веник, мгновенно исчезла.
— Ей на венике в самый раз… — проворчал из угла Салазкин.
Лагоденко молчал некоторое время, прежде чем продолжать прерванный рассказ о Козельском, и, хмуро глядя перед собой, постукивал пальцами по сиденью стула.
— Ну вот, хлопцы, слушайте… — наконец проговорил он машинально, все еще думая о чем-то другом. — Значит, так… Встретил я Козельского, и он будто не в себе… — Лагоденко замолчал на минуту и вдруг стукнул с досадой кулаком по колену. — Ах ты, сорока меня все же огорчила! Надеялся я, что павлина прокатят… Ну ладно! В общем, такой у нас с ним вышел разговор… «У меня, — говорит он, — сейчас большие неприятности. Я совершил ряд ошибок в своей преподавательской работе и ухожу из университета. Ошибки, говорит, того плана, в котором вы меня критиковали на собрании». Так, думаю, интересно, что дальше. «Теперь, говорит, я понял, что во многом был не прав, и особенно по отношению к студенчеству. Я, говорит, предъявлял к вам, конечно, недопустимо высокие требования. И делал главный упор на менее существенные стороны предмета… Да… Но мне кажется, говорит, что наши разногласия были здоровыми, рабочими разногласиями, которые многому научили и вас и меня и ни в коей мере не могут нас принципиально поссорить». Что-то вроде этого…
— Ну-ну! Любопытно! — проговорил Мак, подсаживаясь поближе.
— Да. «Я, говорит, вас и ваших товарищей по-прежнему уважаю и отношусь к вам по-дружески. Но теперь, говорит, я попал в затруднительное положение. В университете меня знают мало, у вас я работал дольше. Если бы вы, говорит, и несколько других, таких же авторитетных на своем факультете студентов написали несколько честных, просто объективных слов о моей работе, о научном кружке — это могло бы меня выручить». А я тогда говорю: «Позвольте, профессор, но вы же сказали, что сами уходите из университета?» — «Да, да, говорит, конечно, я ухожу сам, но, может быть, мне не придется уходить. Все зависит от обстоятельств. Меня, говорит, обвиняют, например, в низкопоклонстве. Сейчас это модное обвинение. А проще говоря, со мной сводят счеты некоторые коллеги с кафедры литературы. Но разве вы замечали за мной этот грех? Если вы помните, я всегда…» — и завелся на полчаса. Лекции цитировал, вспоминал какие-то свои статьи, высказывания, даже разговоры в коридоре. И вид у него был какой-то неуверенный, напуганный, что я… ну, просто… — Лагоденко энергично потер затылок ладонью и развел руками. — Просто даже растерялся. Ей-богу, жалко его стало!
Он умолк, несколько недоуменно оглядев своих слушателей, и, вдруг нахмурясь, сказал:
— Такая штука. Обмозговать вот надо.
— А почему он именно к тебе подошел? — спросил Мак. — Ведь известно, как ты его любишь.
— Я его тоже об этом спросил: «Мы, говорит, с вами спорили на литературные темы, и это вполне естественно. А сейчас, говорит, я обращаюсь к вам просто по-товарищески. Потому что уважаю вас».
— М-да, товарищ… — задумчиво усмехнулся Лесик. — Ход конем. Хитер старик!
— Почему хитер? — спросил Лагоденко. — В данном случае он поступил вполне понятно. Почему он не может меня уважать, несмотря на все наши конфликты? Может, вполне!
— Но можешь ли ты его уважать? — спросил Мак.
— Я-то? Ну что ж… — Лагоденко вздохнул и погрузился в раздумье, которое доставляло ему, видимо, некоторое удовольствие. Затем он сказал очень серьезно: — Мне жаль его как человека, старого профессора. Ну вот стало вдруг жаль, и все!
— А это неверно! — сказал Мак. — Нельзя за него заступаться. Это значит кривить душой. Какой смысл? Сами обвиняли, критиковали на собраниях, он огрызался, упорствовал, у него находились защитники, мы обрушивались и на них, — и теперь все смазать какой-то слюнявой бумажкой? Это же нелепо, сам посуди!
— Он прав, — кивнул Лесик, — железобетонная логика.
— Эх вы, друзья! — раздался вдруг бас Салазкина, который вовсе не знал Козельского, но решил высказаться просто из симпатии к Лагоденко. — Споткнулся человек, а вы и рады его добить — вались дальше, черти носом!
— Ты, математик, наших дел не знаешь, — отмахнулся Мак. — И сиди помалкивай.
Лагоденко молчал, сосредоточенно обкусывая мундштук папиросы. Потом, выпрямившись на стуле, он сказал упрямо:
— А мне вот жаль его! Когда меня просят о помощи, я не могу вот так… Я матрос — понял? И лежачего не бью — понял?
— Да ты не кричи! «Понял, понял!..»
— А я и не кричу — понял? А говорю то… — и Лагоденко резко повысил голос, — что вы все зачерствели! Да, да! Черствые стали, как вчерашний батон! А я вот уже отошел от этого, живу сегодняшним днем. В конце концов не враг же он! А когда меня просят, а я, матрос…