Эта опера надломила его жизнь.
20 лет тому назад, при первом представлении, «Мефистофель» был освистан, провал был жесточайший, неслыханный.
Потом опера шла много раз, но рана, нанесённая молодому сердцу, не заживала.
Бойто написал эту оперу, когда был молодым человеком, с густой чёрной шевелюрой, с лихо закрученными усами, со смелым, вызывающим взглядом.
Теперь в кресле, немного сгорбившись, сидел человек с редкими седыми волосами, седыми усами и грустным взглядом.
Через 20 лет, почти стариком, он апеллировал почти к другому поколению на несправедливый приговор, отравивший ему жизнь. С иностранцем — в качестве адвоката.
Когда кончился пролог, действительно, удивительно исполненный, Бойто поднял голову и сказал, ни к кому не обращаясь. Громко высказал мысль, которая томила его 20 лет:
— Мне кажется, это произведение вовсе не таково, чтоб ему свистать. Мне кажется, что это даже недурно.
И Бойто пошёл пожать руку Шаляпину:
— Таким Мефистофелем вы производите сенсацию.
На спектакле Бойто не был.
В вечер спектакля он разделся и в 8 часов улёгся в кровать, словно приготовившись к тяжёлой операции.
Каждый антракт к нему бегали с известиями из театра:
— Пролог повторён.
— «Fuschio»[19] покрыто аплодисментами.
— Карузо (тенор) имеет большой успех.
— Шаляпин имеет грандиозный успех.
— Квартет в саду повторён.
— Публика вызывает вас, маэстро.
Но Бойто качал головой, охал и лежал в постели, ожидая конца мучительной операции.
— Маэстро, да вставайте же! Идём в театр! Вас вызывают!
Он молча качал головой.
С тех пор, как освистали его «Мефистофеля», он не ходит в театр.
Он не желает видеть публики.
Он на неё сердит и не хочет, не может её простить.
Старик сердится за юношу, которому отравили молодость.
А спектакль был великолепен.
Самый большой театр мира набит сверху донизу. Толпы стоят в проходах.
Я никогда не думал, что Милан такой богатый город. Целые россыпи брильянтов горят в шести ярусах лож, — великолепных лож, из которых каждая отделана «владельцем» по своему вкусу. Великолепные туалеты.
Всё, что есть в Милане знатного, богатого, знаменитого, налицо.
Страшно нервный маэстро Тосканини, бледный, взволнованный, занимает своё место среди колоссального оркестра.
Аккорд, — и в ответ, из-за опущенного занавеса, откуда-то издали доносится тихое пение труб, благоговейное, как звуки органа в католическом соборе.
Словно эхо молитв, доносящихся с земли, откликается в небе.
Занавес поднялся.
Пропели трубы славу Творцу, прогремело «аллилуйя» небесных хоров, дисканты наперебой прославили Всемогущего, — оркестр дрогнул от странных аккордов, словно какие-то уродливые скачки по облакам, раздались мрачные ноты фаготов, — и на ясном тёмно-голубом небе, среди звёзд, медленно выплыла мрачная, странная фигура.
Только в кошмаре видишь такие зловещие фигуры.
Огромная чёрная запятая на голубом небе.
Что-то уродливое, с резкими очертаниями, шевелящееся.
Strano figlio del Caos. «Блажное детище Хаоса».
Откровенно говоря, у меня замерло сердце в эту минуту.
Могуче, дерзко, красиво разнёсся по залу великолепный голос:
— Ave, Signor![20]
Уж эти первые ноты покорили публику. Музыкальный народ сразу увидел, с кем имеет дело. По залу пронёсся ропот одобрения.
Публика с изумлением слушала русского певца, безукоризненно по-итальянски исполнявшего вещь, в которой фразировка — всё. Ни одно слово, полное иронии и сарказма, не пропадало.
Кидая в небо, туда наверх, свои облечённые в почтительную форму насмешки, Мефистофель распахнул чёрное покрывало, в которое закутан с головы до ног, и показались великолепно гримированные голые руки и наполовину обнажённая грудь. Костлявые, мускулистые, могучие.
Решительно, из Шаляпина вышел бы замечательный художник, если б он не был удивительным артистом.
Он не только поёт, играет, — он рисует, он лепит на сцене.
Эта зловещая голая фигура, завёрнутая в чёрное покрывало, гипнотизирует и давит зрителя.
— Ха-ха-ха! Сейчас видно, что русский! Голый! Из бани? — шептали между собой Мефистофели, сидевшие в партере.
Но это было шипение раздавленных.
Народ-художник сразу увлёкся.
Бойто был прав. Такого Мефистофеля не видела Италия. Он, действительно, произвёл сенсацию.
Мастерское пение пролога кончилось.
Заворковали дисканты.
— Мне неприятны эти ангелочки! Они жужжат словно пчёлы в улье! — с каким отвращением были спеты эти слова.
Мефистофель весь съёжился, с головой завернулся в свою хламиду, словно на самом деле закусанный пчелиным роем, и нырнул в облака, как крыса в нору, спасаясь от преследования.
Театр, действительно, «дрогнул от рукоплесканий». Так аплодируют только в Италии. Горячо, восторженно, все сверху донизу.
В аплодисментах утонуло пение хоров, могучие аккорды оркестра. Публика ничего не хотела знать.
— Bravo, Scialapino!
Пришлось, — нечто небывалое, — прервать пролог. Мефистофель из облаков вышел на авансцену раскланиваться и долго стоял, вероятно, взволнованный, потрясённый. Публика его не отпускала.