Он ходил по двору с топориком в руках, подбирал оторвавшиеся доски заплота, перестилал жерди навеса, а то целыми днями бондарничал, набивая новые обручи на рассохшиеся кадки для дождевой воды, или вдруг забирался на самый конек крыши и принимался перекладывать полуразвалившуюся трубу. Дома его все слушались беспрекословно, и он про себя с гордецой думал: «Хозяином никогда не был, а вот пришлось – и могу, выходит».
И чем больше хозяйствовал дед Фишка, тем больше разгоралось в нем желание хоть немного поправить дела Строговых.
«Поохотиться бы по-настоящему, на коня бы денег добыть», – мечтал старик. Но время было для охоты неподходящее.
Походив однажды по огороду и о чем-то поразмыслив с собою наедине, он вошел в избу и сказал:
– Вот что, бабы: с покосом управляйтесь одни, а мы с Артемом к старосте наниматься пойдем. Глядишь, хоть немного и заработаем.
Анна не возражала. Сенокосный участок у Строговых оставался небольшой – еще по весне старосте три четверти пая уступили, – косить же она умела не хуже любого мужика. Ворошить сено нетрудно. Агафья с Маришкой справятся, а сметать стог дед Фишка обещался помочь.
На сенокос волченорцы выехали всем селом рано утром после петрова дня. Передом, как обычно, ехал старик Иннокентий Повелкин, дом которого стоял на самом краю села. Лишь только в рассветный час появилась его пегая лошадь на улице, как всюду засуетились. «Пора выезжать. Окентий проехал», – слышалось во дворах, и с визгом раскрывались ворота.
Число подвод с каждой минутой увеличивалось, и обоз растянулся на целую версту. Один его конец был узде у ворот поскотины, а другой извивался еще по спуску возле церкви.
Сено волченорцы заготавливали на заливных лугах, верстах в десяти от села.
Уезжали на луга целыми семьями. Телеги были уставлены жбанами с квасом, корзинками с харчами, ведрами, чайниками, котелками.
За селом кто-то затянул песню, ее подхватили, заиграла гармошка. Лошади изогнули шеи, испуганно, косясь, ускорили бег.
Час езды прошел незаметно. Остановились на самом берегу речки, на гривах, поросших редким крупным сосняком. Здесь еще с прошлых лет остались в целости остовы шалашей, таганы, охапки несожженного хвороста. Бабы принялись разводить костры, ребятишки и молодежь побежали в тальник смотреть, уродилась ли нынче черная смородина, а мужики вышли на свои делянки и по-хозяйски приглядывались к яркому, в цветах, разнотравью луга, перекликались.
– Ну, как травка?
– Трава ладная. Вода нынче была большая, она, вишь, и пошла в лист.
– Теперь бы вёдра недельки на две! Будет скот сытым.
– Дай бог!
Первый день работали шутя, вразвалку, зато со второго дня вся жизнь на покосе потекла как по расписанию.
Работа начиналась с рассветом. Близ полудня, когда солнце уходило в зенит и от тишины и зноя становилось трудно дышать, луга пустели. Запрятав косы под ряды скошенной травы, люди уходили к шалашам. Парни, девки и ребятишки прямо в одежде бросались в омут, и до тех пор, пока на кострах поспевали обеды, над лугами разносились визг, смех, крики, всплески воды.
Когда кипящее желтым огнем солнце чувствительно сбавляло свой пыл и с реки прорывалось на безбрежную равнину лугов дуновение свежести, работать становилось легче, дышалось свободнее. Работали дотемна. Перед сумерками выпадала роса. На листьях и стеблях пырея, вязеля, клевера, щелкунца, осоки появлялись россыпи блесток. Трава от влаги делалась мягче, и косари проходили по два-три ряда, не точа кос.
После ужина берег реки опять оживал. То там, то здесь разливали звонкие трели тальянки, высокие девичьи голоса выговаривали свои задушевные думы, в буйных, стремительных плясках на широком кругу парни – больше подростки – выказывали свою ловкость и удаль. Заводила всех игрищ, чубатый Митька Трубачев, еще не утративший ребячьего прозвища «Лялюня», то и дело выкрикивал:
– Эх, сыпь, родная, да подсыпай, родная!
Мужики и бабы залезали в шалаши и молча прислушивались к веселому гаму. Нетрудно было понять их молчание: пора их веселья прокатилась, миновала безвозвратно.
Артем и Маня, как только парни и девки собирались на игрища, незаметно скрывались в тальнике, тропкой пробирались на чистый высокий яр и на ветерке, над водой, сидели до утренней зари.
Неизъяснимо хорошо было тут в эти часы. Воздух свеж и густ от запахов, будто мед кто разлил. За тальниками, на озерах и омутах, крякали утки, в густых травах перекликались коростели. На самой глуби реки всплескивала рыбешка, разгоняя по освещенной месяцем глади дрожащие круги. Где-то из яра бил родник. Он выплескивался и падал в омут с тонким звоном. За речкой, далеко-далеко, должно быть на пасеке новосела Остапа Кукушки, лаяли собаки. Кузнечики трещали без умолку и так лихо, что от их треска, казалось, дребезжит воздух.
Но звуки в ночи жили одиноко, они были различимы и не сливались в торжественный гул, как днем.
Маня сидела, склонясь над Артемом. Положив голову ей на колени, он лежал на мягкой, шелковистой траве.