Читаем Стремена полностью

Слова старика налиты спесью, тьмою. Вениамин ощущал их слепыми и липкими. Виделись ему не имение, поля и леса, а две клетки в тюремной комнате свиданий. В одной из них стоял этот старик, отец, тогда моложавый, крепкий. А в другой он, Вениамин. В пустоте, между решетками, окном и надзирателем, бились звуки голоса старика. Он просил Вениамина не порочить рода, обещал с'ездить в Петербург и добиться прощения ему. Вениамин глядел в сторону. Старик горячился. В доводах его мелькали имена Льва Тихомирова, Михаила Бакунина, Льва Толстого. Вениамин молчал. Старик выдержками из Федора Достоевского пинал социализм. Поносил Дарвина, Маркса, эмиграцию... Вениамин тихо сказал ему:

- Напрасно, ты, отец: мы сделаем лучшее...

- Лучшее? - удивился старик...

- Да, у нас не будет всего этого...

- Чего?

- Тюрем, казней, голода, нищеты, каторжного труда.

Старик глядел на Вениамина грустно, беспомощно. На этом свиданье и оборвалось тогда. И вот теперь, через 16 лет, каждый раз, когда ворчал старик, Вениамин ждал напоминания об этом тюремном свидании. Помнишь, мол? Теперь вы у власти, а нет у вас голода, несправедливости, тюрем?

Но старик не поминал. Не забыл, не мог забыть, знал, что это самое жгучее, но не напоминал... Это вызывало нежность к нему, и много надо было сил, чтоб сдержать ее. Ведь, старик припадет, обнимет, будет капать из мешков под глазами капельками, проклинать ветер, стряхивающий его с жизни. И что скажет ему Вениамин? Ничего, мол, отец: пусть голод и холод, пусть разруха, тюрьмы, но перемещены значение и смысл всех понятий и вещей... Перемещены навсегда... Никакие силы не поставят их на прежнее место... Разве старик поймет? А иных слов нет. Все иные слова в устах Вениамина - ложь.

XXI.

Во сне к старику пришел дед. В халате, с трубкой, ласковый. Зашевелил влажными от улыбки усами, и из-под них потекли налитые суеверием слова:

- Чужую землю надо освящать родной землею. А то зачахнет, обеднеет и вымрет род. Земля мстит за измену, хлеб - кровь ее, и мы сосем, сосем... Тем и живы... Только пуповины не видно. Но она есть...

Старик знал, что это снится, - привык уже, - но чувствовал себя молодым и лепетал в дедовские глаза:

- Да, да... я помню, хорошо...

- Вот, вот... хоть крохотку, а носи с собою, чтоб чужую освятить, чтоб в гроб лечь с нею... Помни это, помни...

Дед был добр в эту ночь: не заставил клясться... Похлопал по плечу и разбудил. В углу, из-за ширмы, в потолок упирался зеленый от абажура шалаш света. Перо скрипяще бегало по бумаге.

"Пишет", подумал старик, и спину его проняло холодком: дед приходит с того света с земляным заветом, хлопочет о крепости и силе рода, а Вениамин, сын его, днем и ночью рвет и топчет завет и все родовое. Рода нет и не будет... Смерть...

Муть задернула свет, но в звенящем сознании из боли вырвалась синеглазая, в ясном ситцевом платье, Феля... Такой прогнал ее старик, такой сохранила ее ему память, такой он хотел и увидеть ее. "Может быть, детей нарожала".

Расплыться губами в улыбку мешало перо: значками - слово за словом пригвождало к бумаге мысль, боялось отстать от нее и спешило, спешило...

XXII.

Когда березы нальются вспененными землею снегами, им невмочь прятать радость. Звенят, пучат в высь почки, брызжут искрами зелени и веселым, пьяным шумом кличут дали и близи - сиять, кудрявиться, петь с ветрами солнцу и синеве...

Крыши сыпали в золотые мрежи дня чиликавшими алмазами и хрусталем. По трубам с грохотом сползали льдинки, и все влажнело, искрилось...

Пимен снимал со стен газетные простыни. Строчки косились, ползли к полу, и из-под них выплывали глаза:

- Это ты? Все такой же? О-о-о!

Пимен оглядел их и встревожился... Одной пары глаз, самых нужных, самых дорогих, не было. С трудом вспомнил чьих, покраснел и глянул в угол. Там было пусто... Метнулся к шкафу, под кровать и почти крикнул:

- Да где же он? Разве я отвез его?

- Кого?

- Где Кандальник?

- Да я же продала его...

- Ты? Его?

- Конечно... Еще в больнице говорила тебе. И ты согласился, даже торопил меня. Успокойся, сядь...

- А как же фабрика? И кому продала?

Пимен хмуро выслушал Фелю, и Кандальник представился ему среди розовых, упитанных, как в тюрьме, скованным коврами, блеском и холодом чужоты...

- Да разве для них я его писал?.. Дьяволы...

Зубы скрипнули.

Вечер, потухая, окровавил мольберт и натянутое на раму свежее полотно. На грунте серели контуры решетки, надзирателей и напруженной гневом руки Кандальника, - чтоб на ветру повседневных забот, печалей, тоски и радостей звала фабричные корпуса к неугасимому.

XXIII.

Надзиратели, дверь карцера, кандалы, решетки и полоса света ожили. А Кандальник был слепым. Вскинутой рукою, тьмою глазниц рвался в жизнь, а когда на лице его вспыхивал свет, деревянел. Кисть мутью задергивала его глаза. Тогда по нем пробегал трепет. Он бил веками в мазки, силился сбросить их, и увидеть.

Перейти на страницу:

Похожие книги